Призрачный поцелуй - Нелли Хейл
Когда Свава заговаривала о любви – в любом из трех воплощений, она без умысла возвращалась в начало – когда она родилась в семье конунга Эйлими, который назвал ее Свавой; когда она впервые встретила юношу, который ради нее будет три жизни носить имя Хельги. Ифигения поглядывала на нее с завистью, но валькирия взглядов на себе не замечала, а продолжала рассказ:
– А, этот мир мне непонятен! Буйной эпохи звонкая песня. Дикое место, чудесное место. Руки мои крепки для меча, ноги мои сильны для походов. Конь мой, не знавший тяжесть седла, трепетно носит меня над грозою. Весенней грозой – хохотом Тора. Крылья мои (иль жеребца) первого солнца совсем не боятся. Мать посмотри, отец погляди, как все легко мне поддается! Восемь подруг белою стаей слетаются на девичник ко фьорду. Они говорят, я прекрасна настолько, словно сама Фрейя, как куклу, из светлых волос и свежего сена вязала меня в подарок миру. Он видит меня непристойно счастливой, сильной и юной, без зимней одежды. Уже потеплело. Я простоволоса. Я только и знаю, что все мне подвластно. Он смотрит, нас девять стоит на холме, упрямо подходит и тяжко молчит. «Я – Свава, дочь конунга Эйлими». Но он молчит, неназванный отрок. За что безымянным ходит по свету? Иль жалко родичам имени было? А он, не представленный, мнется, краснеет, как сельский дурак. И я смеюсь. Ему говорю: «Хочешь, дам тебе имя?» А он кивает и глаз не отводит. Ему говорю: «Ты будешь Хельги». А он кивает. И я вспоминаю все то, что случится. Это так странно, что я такая.
Когда Свава говорит о последнем воплощении, она становится похожа на старуху – на неприветливую вдову, которую позабыли ее дети и внуки.
– Мы ткем, мы ткем стяг боевой. Что нам теперь не ткать себе платья? Третья жизнь – уютное место, чтобы осесть и остепениться. Мне все здесь знакомо, мне было бы странно, если бы Хельги ко мне не пришел. Он носит мною тканное имя, его украшая отцовскою брошью. Его первое имя больше мое. Пусть надевает, как княжеский плащ, что раздобыл в первом набеге. Нам первое все не впервые. Так осень приходит, чтобы мы одевались в шерсть, чтобы чаще живых обнимали.
Четвертой жизнью боги ее не одарили, потому что и богов тогда уже не было. Когда валькирия должна была снова прийти в знакомый ей мир, боги скандинавов уснули.
– Город пустой. Забытый очаг в незнакомом чертоге, похожем на наш. Сквозь обветшалую старую кровлю ложатся на стол седые снежинки. Вдоль по дороге, между домами – реки людей, остывших, подгнивших. Старое место, древнее место. Сквозь черные чрева кусты проросли. То белый вереск, что на подошвах несли их убийцы из новых земель. Здесь лежат все, что решили остаться, другие ушли через море. Кузнец, что баюкает грозный топор. Рыбак, что лелеет детские кости. Но где я, но где я? И где же мой Хельги?
Если бы в их девичью приходили сны, Свава иногда бы в них кричала. Возможно, она бы просыпалась, повторяя вопросы. Пусть не ее имя, но ее образ износился в веках: его всегда желали воины, как благословения и награды. И даже те, кто воинами не был, хотели себе валькирию. Листва приносила ей дурные вести, и Свава чахла, представляя себя той, которой ее изображали потомки. Она никогда не хотела воевать, она даже не умела сражаться. Последние два раза, как в девичьей пели, Свава оправдывалась напоследок:
– Я вижу останки, что мирно сложили, успев их собрать в могильный покой. Кузнец, окруженный серебряным кладом. Рыбак, что навеки уснул с сундуком. И женщина в мирном богатом убранстве: кольца, браслеты, хрусталь, сердолик, ивовый гребень, сияющий меч, не пивший крови, не видевший битву. Тело ее без грозной печати: ни переломов, ни шрамов, ни силы в старых костях, украшенных златом. В чертогах постель тихо качает прах замученной молодой дроттнинг[7]. Ей не повезло быть непогребенной. Но даже та женщина – это не я. Я же внутри ее свода из ребер. Нелепый остаток птичьих костей. Как не родилась? Почему не пришла? Как теперь викинги? Как же мой Хельги? Но его нет, он больше не к месту. И без него я совсем не нужна. Без Хельги, без воинов и без Вальгаллы я не пою: никто не услышит ни лязга мечей, ни бури копий. За мертвою залой девичьи спальни. Там позабытый ткацкий станок. И словно на струнах массивной тальхарпы играет мелодию западный ветер. И падает снег, и в снежном потоке, едва различимый, лебяжий пух.
После ее песен всегда тяжело давалось молчание, а разговоры и вовсе были невыносимы. Присутствие войны в судьбе валькирии вытесняло ее любовь. У нее было так много жизней, и в каждой жизни – было многое. Ее загробное приданое вместило опыт взрослой женщины, которой случалось не только хозяйничать в доме, но править в нем, покуда иные правители уходили в набеги. И, конечно, она знала о прикосновениях и поцелуях много больше своих подруг – хоть что-то да знала. Свава надеялась бродить между столами в Вальгалле, подливая эля в кружки трем отцам, и украдкой бросать взгляды на Хельги. Но, как и Альда, она оказалась в том месте, на которое меньше всего рассчитывала. Отличительная черта ее натуры заключалась в противоборстве чуждому. Свава в точности знала свое место – в семье, в походе, в битве, в чертоге Одина, в памяти человеческой. Когда же ее права попирались, она негодовала открыто и восставала против обидчика. У нее всегда получалось отстоять себя. Но в этой девичьей… Она осталась наедине с немощью отжившего предка, бессильного перед всемогущим потомком. Шум ветра приводил ее в неистовство, она цеплялась за перекладины станка, в надежде вырвать их и почувствовать в руке копье. Но будто бы она могла им воспользоваться…
У каждой из обитательниц девичьей хранилась своя вера, но каждая слышала хоть раз, что мертвые могут донимать живых – приходить к ним во снах; выть неупокоенными в домах; охраняя места и желая мести, по своему разумению находить вещам пользу. И людям приходится бороться со злыми духами, чтобы освободить из их оцепеневших пальцев то, что должно наследовать живым. А оно вон как все вышло. Правнуки терзали их наследие то в глупости своей, то из тщеславия, рядя образы прошлого в нелепое убранство. Непонятно было и то, лучше ли так или когда тебя вовсе не вспоминают?
Альда всегда была так далека от битв, что видела войну только в лицах вернувшихся баронов. А Свава то шла с обозом, то летела с крылатой конницей – и знала в точности, как люди убивают, как вылетают из тела осколки костей и брызги крови, как нелепо скрючивается тело, которому переломали хребет, как умирают пленные на коленях и раненые у костра. Нить ее судьбы, о которой говорила Ифигения, была вшита в полотно битв. Сама Свава погрузила в культуру воинов руки по локоть, как во вспоротое брюхо жертвенного оленя. Ей было не страшно, не печально и не тошно уже в первой жизни, потому что свежевать героическое наследие – ее работа. Но она не сражалась. Ветер обдавал ее лицо пересудами, но она почти кричала, что никогда не сражалась. Для нее это так важно – быть спутницей героя, но не быть героем. Поэтому и не могла примириться с Ифигенией.
– Это нечестно, – раздался ее тонкий голосок.
Свава низко хохотнула, разулась и, с обувью в руках, прошлепала босыми ногами к ложу у западного окна.
– Да? И что на этот раз кажется тебе нечестным? – смешливо спросила валькирия.
– Что тебя не отправили к отцам, как ты мечтала. Ты не должна быть среди нас…
– Что ж, помолись Зевсу, чтобы он передал твои слова Одину, если им доведется встретиться, – безучастно предложила Свава