Владимир Леский - Чёрный став
В селе пели первые петухи.
Эти странные птицы и теперь, как в древние времена, таинственно чуя приближение ночи, вдруг просыпались и кричали — ровно в двенадцать часов, точно предупреждая о недремлющих ночных темных силах, враждебных человеку. Просыпается неведомо отчего петух, хлопает крыльями и посылает в тьму ночи охрипшим от сна голосом свой протяжный, таинственный, Бог знает чем вызванный и что означающий крик. Где-то далеко-далеко ему отвечает другой, точно заслышав весть опасности. На крик второго откликается третий, потом четвертый, пятый — и вот по всему селу, во всех дворах, уже многоголосым и разноголосым хором поют петухи, эти странные птицы, так таинственно чующие полночь, зловещий час, отмеченный в сказках и суеверных сказаниях о ночных кознях нечистой силы. Они поют минуты две-три, оглашая сонную, ночную деревенскую тишь бодрыми, звонкими, предостерегающими голосами и потом, точно совершив важное дело, затихают и засыпают, чтобы ровно через два часа снова проснуться и кричать. Умолкают они не все сразу, а постепенно, убавляя число голосов в том же порядке, как и начинали свое пение и, наконец, раздается последний, хриплый, рвущийся крик старого петуха, которому уже никто не отвечает, точно он дал знак к молчанию. Иногда, спустя несколько минут, вдруг неожиданно зазвенит где-нибудь тонкий, одинокий голос совсем молодого, еще неопытного петушка, — но он тотчас же сконфуженно умолкает, обескураженный глубоким молчанием уже заснувших товарищей…
В деревне люди так привыкают к ночному пению петухов, что вовсе и не слышат его и не просыпаются от него. А старухе Марусевич и Ганке пришлось в эту ночь прослушать их все три раза. После вторых петухов мать и дочь уже лежали в своих постелях, успокоившись, но все еще напряженно прислушивались, — не зазвучат ли опять в саду шаги и этот ужасный смех, так напугавший их, походивший на тот, какой они слышали на хуторе Коваля в ту ночь, когда он был зарезан.
Прошел час — ничего больше не было слышно. Ганка заснула, свернувшись в клубок, разметав по подушке свои черные волосы. Старуха тоже стала задремывать…
Рассвет, тихо забрезживший в окне, застал их снова сидящими в постелях: третьи петухи только что замолкли, и в наступившей тишине ясно слышались стоны, несшиеся с небольшими промежутками из-под пола. Казалось, кто-то там умирал, мучаясь в последних предсмертных судорогах…
Стоны эти, впрочем, скоро прекратились и несколько минут было тихо. Потом послышались глухие шаги — и внезапно раздался громкий стук: кто-то колотил кулаками в дверь погреба.
— Ой, Боже!.. — вскрикнула Ганка, вся вздрогнув…
Похоже было на то, что человек умер и уже мертвецом встал и забился о дверь…
В саду уже возился на огуречных грядках дядька Па-нас. Он услыхал стук и подошел к двери погреба.
— А кто там стучится? — раздался его хриплый, пропойный бас. — Чего надо?..
Слышно было, как загремел наружный железный засов, потом опять послышался голос Панаса, удивленно протянувшего:
— Тю-у! То ты, Корнию?..
— Эге ж, я! — отвечал кто-то громко и сердито…
Эти голоса звучали так обыкновенно, буднично, что все страхи девушки и старухи сразу рассеялись. Ганка спрыгнула с постели в одной рубашке и побежала к окну. Она увидела, как из-за угла дома вышел Наливайко, без шляпы, с висевшей на одном плече свиткой. Панас ему что-то говорил, но тот отвернулся и нетерпеливо отмахнулся от него рукой. Глаза Наливайко вдруг уставились на окно, в которое смотрела Ганка…
Они с минуту глядели друг на друга. Лицо Наливайко, сначала хмурое, сердитое, точно посветлело, брови удивленно поднялись и легкая, кривая усмешка задергала его усы. Он смотрел на Ганку не мигая, большими глазами, точно Бог знает что увидел в ней. Ганка невольно оглядела себя — и тут только увидела, что у нее рубашка «разхри-стана» и видны обе ее смуглые, круглые груди. Она покраснела до слез и даже тихонько вскрикнула от стыда. Запахнув на груди рубашку, она отодвинулась в сторону от окна. Теперь ей видна была только спина Наливайко, который медленно шел к калитке, слегка прихрамывая на одну ногу…
XXVI
Скрипица и Марынка
Целый день отлеживался Наливайко после неудачной драки с Бурбой. Лежал он не столько оттого, что у него все тило было избито здоровыми кулаками и сапогами Бурбы, сколько от бессильной ярости, от которой у него даже сосало под сердцем. Досаднее всего было то, что Бурба бросил его в подвал кочубеевского дома как барана — со связанными руками и ногами и заткнутым концом свитки ртом; ему долго пришлось там барахтаться и кататься по земле, пока он освободился от своих пут. Это, конечно, Бурбе даром не пройдет, но пока самолюбие Наливайко сильно страдало. Что подумает о нем Ганка? Что скажет Марынка?..
При мысли о Марынке у него потемнело в глазах: гордая девушка теперь не захочет даже и разговаривать с ним!..
Он целый день так и не вставал с лавки. Только поздно вечером вышел из хаты, купил себе в лавке Стеси новый брилль и пошел искать Бурбу. Нужно было немедленно смыть с себя позор прошлой ночи, пока еще весть о нем не распространилась по всему Батурину…
Но ему не удалось встретить Бурбу, хотя он прошел по конотопской дороге почти до самого Мазепова Городища. Он увидел только Скрипицу, который плелся, пошатываясь, к Батурину.
— Чи не видал Бурбу, дядько? — крикнул ему Наливайко.
Скрипица, не останавливаясь, на ходу махнул смычком в сторону Городища и пошел дальше, переваливаясь на путавшихся ногах с одного края дороги на другой…
Наливайко раздумывал: в Городище Бурба, при помощи своего работника, мог легко одолеть его, — не поискать ли лучше с ним встречи в другом месте?..
И он к Бурбе не пошел, а свернул к кочубеевскому саду. Если Ганка еще не спит — он расскажет ей, как было дело. Слишком много он выпил вчера с Пацей водки, а то Бурбе пришлось бы ползти к его Чертову Городищу с переломанными руками и ногами!..
В кочубеевском доме, однако, уже было темно. Нали-вайко перелез через тын, тихонько добрался до крыльца и присел на ступени. Он устал, на душе у него было скверно…
Ночь прошла уже росой по деревьям и травам, и они тихо блестели в лунном свете свежими каплями и дышали прохладой. Там, за плетеным ивовым тыном сада, на ко-нотопской дороге и в полях — стоял светлый, весь серебристый от луны, прозрачный сумрак, в котором видны были каждая колея и кочка на дороге, каждый кустик репейника и куриной слепоты в поле; а в саду, среди старых верб, вязов и лип, было так темно, что даже прорывавшиеся сквозь их листву тонкие лучи лунного сияния, серебрившие то отдельный лист, то былинку на земле — ничего не могли сделать, и тьма оставалась глухой и непроницаемой, как стена.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});