Марго Ланаган - Черный сок
Карабкаться сейчас, в разгар последнего зимнего бурана, на вершину Каменной Бороды — это чистое безумие. Я уже перестал думать о горячем супе, костре и отдыхе. В голове крутится одно: какой идиот все это придумал? Я смотрю на свои руки, судорожно цепляющиеся за обледеневший камень. Почему они еще служат? Почему до сих пор не отказали ноги, уже столько часов несущие меня к вершине, словно я такой же фанатик, как моя мать или полоумный братец-святоша? Опомнись, тело! Я не такой, как они!
Ума не приложу, как моему тщедушному братцу удалось совершить такое восхождение в прошлом году, с тяжеленной мантией в заплечном мешке. Я, например, до сих пор не сорвался в бездну только благодаря навыкам охотника, отличной мускулатуре и широкой грудной клетке. Выходит, братец Флориус не такой уж слабак. Кто бы мог подумать? Мама — другое дело. Она всегда была сильной, и даже такого великого охотника, как Сток Черримедо, могла отодвинуть с дороги движением брови. Не будь она больна, ее бы сейчас смех разбирал при мысли обо мне. Или, что еще лучше, сама бы тут карабкалась, потому что негоже поручать важное дело простаку, пусть и мускулистому.
Увы, здоровье матушку подвело. Лежит при смерти, хрипя и бранясь сквозь кашель: «Не приближайся ко мне, дубина! Стой, где стоишь! Да слушай внимательно!» А за стеной, в комнате с очагом, братец Флориус пытается прохаркаться, что твой кабан. Слушать эти хрипы — с ума можно сойти! У Марка Лангхорна такой кашель пятерых дочерей унес.
А вот и каменная пирамидка! Отсюда начинается самое интересное. Матушка предупреждала: не переодевайся на юру, ветер мантию унесет, и пиши пропало. А в глазах читалось: «Мантию я тебе до гроба не прощу! И остальные селяне тоже. После каменной пирамиды если напортачишь — сам виноват, валить не на кого. Без мантии лучше не возвращайся. Прыгай за ней следом, чтоб не мучиться!»
Ну что ж, я укрываюсь за пирамидкой — хоть какая защита — и вытаскиваю мантию из мешка. От холода она окостенела, как доска: того и гляди треснет.
Чудная и богатая штука — эта мантия. Я ее видел всего раз, позапрошлой осенью, когда жрец Розонос ввалился с ней в дом и проскулил:
— Теперь она ваша, госпожа. Мне больше не позволяют, потому что три лета подряд засуха.
— И правильно, что не позволяют, — проворчала матушка. — Вам, розовым носам, никакого дела доверить нельзя, только языком молоть горазды: традиция, традиция… Следующий раз, как родится в вашей семье Мудрый, мой тебе совет: сделай всему селу одолжение, удави его пуповиной!
К ее немалому огорчению, жрец был слишком удручен, чтобы огрызаться. Тяжело вздохнув, он развязал мешок — и достал мантию. Такой красоты стены нашего дома никогда не видели. Словно укрощенное пламя дракона: яркая, ужасная… Меня будто на аркане потянуло.
— Лапы-то подбери! — прикрикнула матушка, угостив меня подзатыльником и затягивая тесьму на мешке. — А ты, жрец, вижу, совсем рехнулся. Разве можно здесь доставать?!
— В последний раз взглянуть… — оправдывался Розонос.
— Кому взглянуть? Каждой собаке? — Она горестно поцокала языком. — Или ты забыл, что только Мудрым разрешено видеть мантию? А ты, — повернулась она ко мне, — закрой-ка рот да сходи за дровами!
А теперь, мама, полюбуйся: я не то что разглядываю, я ее надеваю! Ни ты, ни я и представить не могли, что твой дубина-сынок будет ютиться на ветру под пирамидкой, стараясь влезть в рукава и при этом не улететь к чертовой бабушке со священной горы, как пугало на парусе.
Меня одолевает злобная тоска. Не по плечу мне все это! И мантия, что путается в коленях и давит на спину похлеще торбы с булыжником, и бешеная погода, и дурацкая цель. Какой из меня Мудрый! Смех один, животики надорвешь.
— Не смогу, не справлюсь! — хныкал я, стоя над кроватью матушки. — Я же не Флор! Я даже не…
— Что значит «не смогу», сопляк? — оборвала мать, сдерживая кашель. Седые космы свалялись, зубы торчали, как у ведьмы. — Что значит «не справлюсь»? Живо обувайся, бери мешок — и марш на гору!
И я пошел, думая про себя: ничего, перекантуюсь где-нибудь, переночую на старой штольне Бримстона, а потом вернусь и скажу, что все сделал.
Однако чуть позже, шагая по тропинке через ласковый лес, похожий на сон, я понял: она сразу догадается. Мало того: даже если я полезу на чертову гору и вернусь невредимым (что вряд ли случится по такой погоде), и при этом хоть толику перепутаю или забуду — даже тогда она все поймет. Догадается по глазам.
И вот я карабкаюсь на вершину, шатаясь под тяжестью мантии и подвывая от холода и жалости к себе.
— Напряги свои тупые мозги! — хрипела матушка. — Повторяй за мной, слово в слово!
Она гоняла меня снова и снова, заставляя вызубрить громоздкую мутную речь, чудовищную поэму без рифмы, хитросплетенную и увертливую, как рыба-бритва, играющая в бурунах. А я думал, что мне придется вспоминать дурацкие вирши на голой вершине, под свищущим ветром, с проклятым мельничным жерновом на плечах…
— Отвяжись! Я все запомнил! — крикнул я и выбежал прочь, мимо перхающего Флора.
Теперь меня грызут сомнения. Помню ли я слова? Не перепутаю ли порядок?
Весь путь на вершину я пропыхтел от ярости.
— Не мое дело! — орал я деревьям и обманчиво-плоским камням, помечающим начало подъема. — Я охотник, понятно?! Добываю еду! Собачье племя: побежал, поймал, убил, принес людям!
Кстати, о собаках: мне здорово не хватает моего Телка. Сколько себя помню, мы неразлучны: куда я, туда и он. Но матери разве объяснишь?
— Животным на вершине делать нечего! — отрезала она. — Только людям можно.
— Да я его привяжу в лесу, у подножия!
— Нет, я сказала! Посадишь на цепь в сарае.
До сих пор перед глазами стоит морда Телка, когда я запирал его в конуре. Лучше бы у меня сердце вырвали и нанизали на крючок, как наживку! Потому я и орал всю дорогу, и нагнетал в себе ярость. Будь рядом Телок, он бы меня успокоил: ткнулся мокрым носом — и все дела.
И вот, пожалуйста: я прямо лопаюсь от злости — на чертов ветер, что сбивает меня с ритма, и обжигает лицо, и хлещет по глазам моими же дурацкими волосами; на мокрый снег, что покрывает позолоту на плечах ледяной коркой и прилипает к зеркалам на груди, которые черта с два теперь будут сверкать; на идиотскую мантию, сделавшуюся еще тяжелее от воды.
Все эти годы, изо дня в день, мать не уставала пенять на мою тупость, а братишку с его тощими ножками и воловьими очами односельчане лелеяли, как сокровище, и несли ему сладости, обновки и цацки с ярмарки Генкли. Все эти долгие годы горькой зависти, смешанной, однако, с облегчением, ибо кому же охота тащить бремя надежд? Кому охота быть Мудрым? А в итоге — раз! — и оказался в дураках. После всех разговоров о том, что я недостоин высокой чести, мне же приходится за всех отдуваться! Да еще и благодарности не дождешься. В голове до сих пор звенит крик матери: «Хоть одно слово перепутаешь — по затылку получишь!» Очень воодушевляет.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});