Октав Мирбо - Сад Истязаний
После такой неожиданной откровенности философ на минуту остановился, осмотрев нас всех с боязливым видом. И продолжал:
— Нет, понимаете ли, моралисты спокойно могут осуждать убийство. Необходимость в убийстве рождается в человеке вместе с необходимостью в еде и сливается с нею. Эту инстинктивную необходимость, являющуюся двигателем всех живых организмов, воспитание развивает вместо того, чтобы обуздывать, религии освящают вместо того, чтобы проклинать ее; все это соединяется, чтобы сделать из нее ось, на которой вертится наше восхитительное общество. Как только человек пробуждается к сознательному существованию, ему тотчас же в мозг вдувается дух убийства. Убийство, возросшее до обязанности, восхваляемое, как героизм, сопровождает его на всех ступенях его существования. Его заставляют почитать странных богов, безумных богов, радующихся только катастрофам, и как маньяки жестокости, истребляющих человеческие жизни, косящих народы, как траву. Его заставляют почитать только героев, этих отвратительных зверей, покрытых преступлениями и совершенно красных от человеческой крови. Добродетели, через которые он возвысится над другими и которые принесут ему славу, богатство, любовь, опираются единственно на убийство. В войне он находит высший синтез вечного и всеобщего безумия убийства, убийства упорядоченного, внесенного в роспись, обязательного, составляющего национальный долг. Куда бы он ни пошел, что бы он ни делал, всегда он будет видеть это слово: «убийство», неизгладимо начертанное на фронтоне этой обширной бойни, которая называется человечеством. Итак, этот человек, которому привили с детства презрение к человеческой жизни, которого посвятили законному убийству, почему вы хотите, чтобы этот человек остановился перед убийством, когда он в нем находит выгоду или развлечение? Во имя какого права общество осуждает убийц, которые на самом-то деле только исполняют человекоубийственные законы, издаваемые обществом, и следуют даваемым им кровавым примерам? «Ведь, — могут в один прекрасный день сказать убийцы, — вы заставляли нас убивать кучи людей, против которых мы не имели никакой злобы, которых мы даже не знали; чем больше мы убивали их, тем больше вы благодарили и награждали нас! А потом, веря в нашу логику, мы истребили людей, потому что они стесняли нас и потому, что мы ненавидели их, потому что мы желали их денег, их жен, их место, или просто потому, что нам было приятно истреблять их; все ясные, извинительные и человеческие причины. И вот жандарм, судья, палач! Вот возмутительная несправедливость, в которой нет ни капли смысла». Что могло бы ответить на это общество, если бы оно хоть чуть-чуть заботилось о логике?
Один молодой человек, до сих пор не произнесший еще ни слова, сказал:
— В чем объяснение этой странной мании убийства, которой, как вы заявляете, мы все, по природе или через воспитание, заражены? Я не знаю этого объяснения и не хочу его знать. Мне приятнее верить, что все в нас — тайна. К тому же это соответствует лености моего ума, который боится разрешения социальных и человеческих вопросов, которых, впрочем, никогда не разрешить, и это укрепляет меня только в поэтических истинах, которыми я пробую разъяснить, или, скорее, не разъяснить того, чего я не понимаю. Вы, дорогой учитель, только что сделали довольно ужасное признание и описали ощущения, которые, если бы они приняли реальную форму, могли повести вас далеко, так же, как и меня, потому что я часто испытывал эти ощущения и в последний раз при очень банальных обстоятельствах. Но прежде всего позвольте мне прибавить, что этими ненормальными душевными состояниями я обязан, может быть, среде, в которой я вырос, и ежедневным влияниям, невольно проникающим в меня. Вы знаете моего отца, доктора Трепана. Вы знаете, что нет человека, более общительного, более милого, чем он. И нет человека, которого профессия сделала бы более смелым убийцей! Много раз я присутствовал при тек чудесных операциях, что прославили его на весь свет. В его презрении к жизни есть что-то действительно чудесное. Раз, производя при мне довольно трудную лапаротомию, он, осматривая свою больную, все еще находившуюся во сне от действия хлороформа, вдруг сказал: «У этой женщины, должно быть, воспаление устья желудка. Не вскрыть ли ей и желудок? Время еще есть». И он так и сделал. У нее ничего не было. Тогда мой отец начал зашивать ненужную рану, заявив: «По крайней мере все исследовано». Это было для него тем хорошо, что больная умерла в тот же вечер. В другой раз, в Италии, куда его пригласили для операции, мы посетили один музей. Я был в экстазе. «Ах! Поэт, поэт!» — воскликнул мой отец, который ни на минуту не заинтересовался шедеврами, приведшими меня в восторг. «Искусство! Искусство! Красота! Знаешь ли ты, что это такое? Ну, мой мальчик, красота, это живот женщины, вскрытый, весь в крови, с щипцами внутри!» Но дальше я не философствую, а рассказываю… Вы из предложенного мною нам рассказа извлечете какие угодно антропологические заключения, какие есть в нем, если они есть в нем действительно…
У этого молодого человека в движениях была уверенность, в голосе резкость, которые немного заставляли нас вздрагивать.
— Я возвращался из Лиона, — продолжал он, — и был один в купе первого класса. Не помню, на какой-то станции вошел господин. Раздражение, что вас побеспокоили в нашем одиночестве, может вызвать наиболее грубые чувства и предрасположить вас к неприятным поступкам; с этим я согласен. Но я не испытал ничего подобного. Я так скучал от одиночества, что внезапный приход этого спутника скорее доставил мне даже удовольствие. Он поместился против меня, осторожно положив на сетку свой ручной багаж. Это был толстый человек, с вульгарными манерами, и его толстое и жирное безобразие скоро сделалось мне противным. Через несколько минут я испытывал, глядя на него, как бы инстинктивное отвращение. Он тяжело протянул на подушках свои раздвинутые ноги, и его огромный живот при каждом толчке вздрагивал и переваливался, как противный кусок студня. Так как ему, кажется, было жарко, он снял шляпу и вытер лоб, низкий, шероховатый, выпуклый, покрытый короткими, редкими и склеившимися волосами. Его лицо было простым куском живого мяса: его тройной подбородок, гадкий кусок дряблого жира, свешивавшийся ему на грудь. Чтобы избавиться от этого некрасивого зрелища, я решил смотреть на окрестности и старался совершенно забыть о присутствии этого неприятного спутника. Прошел час… И когда любопытство, более сильное, чем моя воля, перевело мои глаза на него, я увидел, что он спит некрасивым и глубоким сном. Он спал, уйдя весь в самого себя: голова его свесилась и раскачивалась на плечах, а его жирные вздувавшиеся руки были распростерты на покатостях ляжек. Я заметил, что его круглые глаза выглядывали из-под сморщенных век, посреди которых, в отверстие, виднелся уголок голубоватых глаз, похожих на синяк на лоскуте дряблой кожи. Какое внезапное безумие охватило мою голову? Право, не знаю… Хотя меня часто соблазняло убийство, но желание оставалось во мне в зачаточном состоянии и еще никогда не принимало определенную форму жеста и действия. Могу ли я думать, что только отвратительное безобразие этого человека могло побудить меня к жесту и действию? Нет, есть более глубокая причина в этом, и я ее не знаю… Я тихо поднялся и подошел к спящему, раздвинул напряженные и крепкие руки, как бы готовясь задушить его…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});