Юрий Петухов - Воскресший, или Полтора года в аду
— Иди-ка, пощекочи пузатого перышком! Чего боишься! Старика кончать не боялся, а тут боишься, падла! — и пинком в зад. И снова в ухо: — Не то тебя в лапшу исстругаем! Прямо тут, падла!
Обида захлестывает. Боль! Хуже телесной! Но куда денешься — ведь исстругают, точно!
А четверо уже кровать обступили; ждут, ежели рыпнется пузатый, так чтоб его сразу оприходовать. А я вдруг от баб глаз оторвать не могу — лежат, голенькие, сиськи пухленькие, попки кругленькие, ягодки-малинки, я таких всегда любил, эх, сейчас бы… А мне перышко в бок — все глубже да глубже. И решился тогда — была не была. Я этому пузатому нож с маху в глотку засадил, чтоб не вякнул, чтоб шуму не было. Левая сука проснулась — ей резанул по роже, потом кулаком в зубы — стихла. А сам вижу — и правая не спит, притворяется, а сама дрожит вся. Оглянулся на бритого — тот ухмыляется, давай дескать!
А я знаю — меня не отпустят, порешат, суки! Так хоть перед концом натешиться. Я нож в сторону. Бабищу рукой за глотку — и под себя. Вот тут они ржать начали. И ржали, пока я не кончил. Потом они ее приходовать принялись, по кругу пустили — толстый кудлатый, тот два раза прошелся. А на мертвяка пузатого и внимания не обращали, хотя сырости он понаделал — полкровати в кровище его поганой.
— Ладно, кончай и ее! — прохрипел бритый.
А нож не отдал. Пришлось душить стерву. Она мне всю рожу мою разбитую и опухшую в лоскуты изодрала когтями, чуть зенки не выдавила. Но придушил я ее, не впервой! Бросил в ноги пузатому. Жду!
— Вот так, дорогой ты наш, — вдруг как-то по-свойски, душевно на ухо мне пропел бритый, — плохого человечка мы наказали, а париться тебе придется. Но не боись, недолго будешь париться-то, тебя быстрехонько спровадят со свету. А ну дай лапы!
Он, сука, ухватил меня своими железными ручищами в перчатках за мои руки, разжал кулаки — да пошел ко всему прислонять ладонями и пальцами, все стены, мебель заставил облапать, все стаканы передержать, вот тогда и выпить дал — пей не хочу! А там было чего попить.
— Этого куда? — спросил, помню кудлатый.
А сам старика дохлого под стол бросил, пнул ногой.
Потом и сторожка приволокли — тоже бросили. Потом бритый ухватил меня за остатки волос, за затылок, голову задрал и пузырь водяры в глотку влил, и потом еще пузырь… тут и вырубился я.
А очухался, когда в комнате ментов куча была, когда уже поздно было. И до того мне погано сделалось, хоть вой. Я и завыл, за разбитую голову обеими руками ухватился, на пол повалился, зубами скрежещу, вою, головой об доски половые бьюсь! Не легчает! Не легчает, стерва! Эх, жизнь проклятущая!
А ментяра мне рожу носком сапога приподымает — эдак нежненько, легонько, в глаза глядит и улыбается:
— Ты, ублюдок, под психа не коси тут! Видали таких!
Руки мне заломали, накостыляли для порядку, в «воронок» бросили. Там еще добавили. Только мне уж все одно было — не жилец я! Не жилец! И поплыли перед глазами, как будто изнутри, все зарезанные и задушенные мною, пристреленные и утопленные, прибитые и придавленные. И все заглядывают эдак в глаза, будто тот ментяра, все улыбаются. Но молчат! А что им языками трепать — и так все ясненько. Больше побоев меня эти лица измотали! Ненавижу всех их, всех их, сучар, ненавижу! И вроде бы понимаю, что это им меня ненавидеть надо, а не мне, ведь я их порешил, а все равно ненавижу, будто они меня убивали, будто они мне жизнь переехали, сволочи проклятущие! И про ребятишек этих шустреньких и умненьких позабыл. Гнусно и горько мне! Худо!!!
Из машины выбросили, как мешок с падалью! И пошла-поехала писать контора, закрутилась казенная шестерня, завертелась. На допросах били, мордовали. В камере били, мордовали. По старым ранам, по побитому! Изверги! Ироды! Твари поганые!
Месяц измывались.
А потом опять следователь вызвал, закурить, гад, дал. Усадил, глядит — прямо в душу. И тоже улыбается.
— Ну, чего, друг сердешный, может, хватит? — спрашивает.
— Чего хватит?
— Зажился ты, говорю. Может, хватит, может, пора? Куда уже, и так перебрал…
— Это суд определит, — отвечаю эдак вежливо, а сам уже скумекал.
— Чего нам с тобой суда ждать? — улыбается следователь. — На судах, сам знаешь, всякие неожиданности случаются — вдруг кто на кого из невинных покажет или заявит чего-нибудь?! Зачем усложнять-то все? И так ясно — ты всех порешил. Тебе и ответ держать. Давай-ка я тебя, друг сердешный, при попытке к бегству пристрелю, чего тебе мучиться?
И пистолет достает. И все с улыбочками.
— Погоди, погоди, — говорю ему, чего ты меня разыгрываешь, ты советская власть или с теми повязан, а? — Спросил. И испугался сам, все понял. Ну зачем я его подковыриваю? Заслезил, замолил. — Молчать буду! Гадом сдохну, но молчать буду. Дай пожить чуток! Ведь и так шлепнут! Дай пожить, начальник!
А он еще шире лыбится.
— Ладно, друг сердешный, не буду тебя стрелять. — И пистолет в стол убирает. — Не буду. Лучше пускай тебя в камере порешат. Так надежнее.
— За что?! Беспредел ведь, начальник?! Давай по закону, по справедливости?!
Он улыбается, по-доброму, отечески.
— Сейчас новое веяние — бороться со всякой бюрократической канителью, усек? Вот мы и поборемся! Вот мы и без канители тебя оприходуем — и в дело припишем так, и прикроем, понял, а то ведь ты, придурок, за собою потянешь хороших ребят.
— Не потяну! Гадом буду, не потяну!
— Не потянешь, говоришь? — он вдруг улыбаться перестал. — Ладно. Хорошо. Из стола три папки огромных достал. Тут вот еще три твоих дельца: изнасилование, ограбление сбербанка с тремя трупами, квартирка с пятью мертвяками…
— Не мое, начальник, не мое, точняк!
— Как не твое? Твое! — разулыбался опять, гад, сволочь поганая. Дело мне шьет, сразу три, лыбится. — Ты какой-то глуповатый мужичок, друг мой сердешный, я ж тебе толково поясняю — твои дела, твои. Не понял? Нам ведь висяк держать не резон! — А тебе один хрен — червей кормить. Или… — он снова вытащил свой наган.
Отчаялся, на все махнул рукой, хотя обида изо всех дыр прет, вот-вот лопну.
— Вали, начальник, — скрежещу сквозь зубы, — вали все на меня! Не жалко, все приму! — А сам думаю, было, все было. И решил в открытую пойти. — Слышь, начальник, там же еще одно дельце должно быть — изнасилование, убийство с отягчающими — месяц назад, за городом, в синем платьишке, порезанная вся. Есть?
— Нету такой! Ты себя не оговаривай, тебе это ничего уже не прибавит, друг сердешный. Давай, бери на себя, чего сказано — пиши, заявляй, подписывай, не стесняйся!
Вот ведь суки, чужое на меня понавешали. А ту, мою голубу, так и не нашли. Ну и хрен с нею! Мне уж все одно, прав начальничек. А то, что все они там заодно — плевать! Вот бритый бы мне попался — с этим бы потолковал, я б его зубами бы грыз, на части порвал бы, сучару. А дружков бы передушил, с них и этого хватит. Да поздно. Теперь все поздно! И башка трещит, и мысли проклятущие — было уже! все было! но где? когда? со мною ли? Нет, меня так еще не прикупали! Я не фраер дешевый, чтоб эдак пролететь!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});