Александр Амфитеатров - Жар-цвет
— Если вы выйдете замуж, Лала, то муж ваш должен будет размозжить голову вашему Цмоку.
Лала презрительно пожала плечами.
— С какой стати выходить мне замуж? Я уже старая девка. Эти глупости остались позади меня… там… в горах. На что мне муж? Моя жизнь полна. Мне довольно моей Зоицы и Цмока…
— Да, но Зоицу могут отнять у вас. Выйдет же она когда-нибудь замуж…
— Зоица? — переспросила Лала с тревогою и сомнением. — Нет.
— А мне кажется, что очень скоро. Да и присмотритесь к ней: прелестная, спелая ягодка… пора! Самое время! Ей богу, пора!
— Зоица?
Лала вдруг захохотала громко и зло.
— О господи! Лалица? — вздрогнув от неожиданности, откликнулся Вучич. — Можно ли так пугать людей?
— Простите, господин… граф говорит смешное… Я не смогла удержаться…
В голосе ее запела фальшивая, недобрая нотка, ноздри раздувались, глаза сверкали…
— На тебя, я вижу, опять находит, — проворчал Вучич, — чем блажить, ты лучше спела бы нам или сказала стихи…
— Не хочу, — резко оборвала Лала и вышла, тяжело ступая на всю ногу и звеня своими дукатами.
Вучич тихо смеялся ей вслед:
— Шутки! — не утерпит… сейчас запоет. Она сегодня зла — будет вымещать горе на гитаре… Что вы, поссорились, что ли, с нею? — обратился он к дочери.
Зоица, с тех пор как раздался смех Лалы, утратила все свое оживление и теперь сидела точно в воду опущенная…
— Нет, до театра она была хорошая, как всегда… — тихо отозвалась Зоица, не поднимая глаз.
— Тсс… слушайте… — шепнул граф.
В воздухе прогудел и оборвался короткий звук гитарного баска. Совсем — будто шмель прожужжал коротко и гневно. Сердитая рука продолжала щипать все ту же струну, и она звучала все жалобнее и протяжнее, плача и негодуя. Заплакал в ответ струне и голос — такой голос, что Алексей Леонидович широко открыл глаза от изумления: ничего подобного он не слыхал еще… Сперва ему почудилось, что это запел мужчина: настолько низким звуком начала Лала свою тягучую песню. Но мелодия росла, развивалась, залетела с контральтовых глубин на предельные высоты сопрано, всюду этот бархатный голос звучал одинаково красиво и полно, с одинаковою страстною силою, с одинаковым тембром — звенящим, точно трепещущим. Лала пела по-хорватски. Алексей Леонидович не понимал ни слова из ее песни, но в глазах его стояли слезы: его за хватила сама мелодия. Это было что-то тоскливо-грустное и в то же время широкое, размашистое. Клекот орлицы, потерявшей птенцов, слышался в песне, все крепчавшей, все грозневшей. Дебрянский закрыл увлажненные глаза. Ему вспомнились те широкие, буйным ковылем поросшие степи, по еще бесснежному пространству которых промчал его два месяца тому назад с Руси на чужбину юго-западный поезд… каменные бабы на курганах и задумчивые аисты на головках каменных баб… Ветер мчался быстрее поезда и гнул к земле ковыль… «Се ветры. Стрибожья внуци», — вспомнилось давно забытое степное «Слово о полку Игореве», и эпическая седая старина заглянула ему в глаза своими спокойными мертвыми глазами, и мирно, и просторно стало на душе…
Песня тянулась. Алексей Леонидович освоился с первыми впечатлениями, и теперь в душе его вставало смутное воспоминание о чем-то похожем, однородном с тем, что пела Лала… Да! Конечно, это было так — там, в Москве. Давали юбилейный обед знаменитому актеру. Потом — пьянство, «Яр», «Стрельна», глупые и пошлые песни современных цыган, потом — уже под утро — чаепитие в каком-то плохоньком цыганском трактирчике в Грузинах. Все злы с похмелья; раскаяние и стыд… дурно… противно… И вдруг — стон, другой… и целое море звуков, плачущих так же, как плачет теперь Лала. Все встрепенулись. Кто был пьян, вытрезвился. Кому хотелось спать, потерял сон.
— Что это?!
— Это — «Участь»-с, — с растроганной почтительной улыбкой доложил буфетчик.
— Какая «Участь»?
— Кочевая цыганская песня. Она нигде не поется, никем не записана. Только у нас и хранится ее старый вал: еще с сороковых годов. Бережем его пуще глаза, чтобы не стерся: всего раз в сутки и ставим, в семь часов утра — да и то, коли есть хорошие господа, которые в состоянии понимать…
Лишь слушая эту «Участь», Дебрянский впервые понял, что прав был Алексей Толстой, когда слышал в цыганских песнях
Бенгальские розы. Свет южных лучей. Степные обозы, Полет журавлей, И грозный шум сечи, И говор струи, И тихие речи, Маруся, твои…
И сейчас — в ответ на песню Лалы — стихи просились снова на память. Лала оборвала песню на высокой ноте, которую сперва тянула долго-долго, и вслед за нею про тянуло ее эхо в прибрежных скалах. Дебрянский открыл глаза. Ему на минуту было незнакомо и странно, что вокруг море и лунное небо — и все это блестит. Все были растроганы. Зоица — сама не своя — подбежала к перилам, перегнулась за них и закричала голосом, полным счастливого волнения:
— Лалица, да иди же к нам, дорогая, радость моя! Ты уже давно не пела так хорошо!..
И когда Лала показалась в дверях, Зоица бросилась к ней и припала на грудь ее прекрасною своею головою.
— Выплакалась? — с доброю усмешкою встретил Лалу Вучич.
Лала тоже улыбнулась. Лицо ее было светло и важно, глаза полны вдохновения. Она, должно быть, уже готовилась лечь в постель, потому что сняла свои дукаты и распустила волосы, закрыв ими, как черною тальмою, всю спину. В этом наряде, с блестящими змеями вокруг горла, пояса и голых рук, она показалась Дебрянскому почти прекрасною.
— Петь вам или говорить? — мягко спросила она, торжественно поднимая гитару.
— Как хочешь… тебя неволить нельзя… — тихо ото звался Вучич.
Лала села, задумалась — напряжение мысли отрази лось морщинками, побежавшими по лбу… Она тронула струны. Она заговорила тихо и таинственно, не глядя ни на кого, кроме Зоицы. Вучич шепотом переводил Алексею Леонидовичу ее слова.
«Мы были вдвоем на пустынной скале, оторванной подземным огнем от острова чудной и дикой красоты и одиноко брошенной в глубокое море.
Солнце тонуло в западных водах, а нарастающий полумесяц уже стоял в небе белым пятном, готовый загореться, едва последний красный луч сбежит с лысых вершин за приливом, едва померкнет морская даль, окрашенная золотом и кровью.
И солнце утонуло, и синяя ночь вышла на смену ему из прохладного водного царства. Мертвый месяц ожил, и длинный золотой столб закачался в спокойных водах; дрожа и сверкая, тянулся он от нашей скалы… Казалось — то был таинственный путь, по которому мертвые идут с земли в обитель блаженства. Я смотрела в далекий бледный туман и искала вереницу белых теней — как неверно ступают они, слепые, по огненной влаге, робко держась друг за друга, покорные зову путеводителя душ. И парус, застывший черным пятном на золоте моря, не служил ли ладье, где спокойно дремлет старый Харон, ожидая, пока до бортов уйдет в воду ветшающий челн под грузом незримых седоков, пока голос тени водящего бога не прикажет ему на лечь мозолистою рукою на тяжесть кормчего весла?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});