Гильермо дель Торо - Штамм. Начало
Глаза бобе потемнели. Она заглянула в миску Авраама: борща осталось совсем немного, на самом донышке.
– Но вскоре, Авраам, крестьянские дети стали пропадать. По слухам, дети исчезали и в окрестных селениях. Даже в моей родной деревне происходило то же самое. Да, Авраам, твоя бобе выросла в селении, которое находилось всего в полудне пешего хода от замка Сарду. Я помню двух сестер. Их тела нашли на поляне в лесу. Они были белые, как окружавший их снег, их раскрытые глаза заледенели на морозе. Однажды ночью я сама услышала невдалеке это «тук-тук-тук» – такое ритмичное, такое громкое, такое призывное, – но не встала, а натянула на голову одеяло, чтобы заглушить звук, и потом не могла спать еще много ночей.
Окончание истории Авраам проглотил с последней ложкой борща.
– Со временем деревня Сарду совсем опустела, и место это стало про́клятым. Иногда через наше селение проходил табор, и цыгане, продавая свои диковинные товары, рассказывали о всяких странностях, происходящих возле замка. О появляющихся там духах и привидениях. О великане, который, словно бог ночи, бродит по залитой лунным светом земле. Именно цыгане предупреждали нас: «Ешьте больше и набирайтесь сил… иначе Сарду доберется до вас». Вот почему это такая важная история, Авраам. Ess gezunterhait – ешь на здоровье. Ешь и набирайся сил. Не оставляй в миске ни капельки. Иначе он придет.
Бабушка вернулась из своих воспоминаний, словно вышла из темноты на свет, и ее глаза снова заблестели.
– Иначе придет Сарду. Тук-тук-тук.
Мальчик доел все, до последнего волоконца капусты, до последнего кусочка свеклы. Миска опорожнилась, история закончилась, зато заполнились желудок и голова, да и в сердце не осталось пустого уголка. Бобе была довольна, и в лице ее на Авраама глядела вся любовь, какая только бывает на свете.
В такие моменты, принадлежавшие только им, и никому другому, они, сидя за шатким семейным столом, беседовали на равных, несмотря на целое поколение между ними, и делили между собой пищу сердца и пищу души.
Десятью годами позже семье Сетракян пришлось покинуть и собственную столярную мастерскую, и саму деревню. Причем изгнал их не Сарду. Их изгнали немцы. В дом Сетракянов определили на постой офицера, и этот человек, смягчившись бесхитростным гостеприимством хозяев, которые разделили с ним хлеб за тем самым шатким столом, однажды вечером предупредил, что им лучше не являться утром на сбор, объявленный на железнодорожной станции, а под покровом ночи покинуть дом и деревню.
И они ушли, вся разросшаяся семья Сетракян – было их уже восемь человек, – ушли в ночь, в поля и леса, взяв с собой все, что смогли унести. Вот только бобе их задерживала, потому что не могла быстро передвигаться. Хуже того – она знала, что задерживает, знала, что ее медлительность ставит под удар всю семью, кляла себя и свои старые больные ноги. В конце концов все остальные члены семьи ушли вперед. Все, кроме Авраама – теперь уже сильного, подающего надежды юноши, резчика по дереву, весьма искусного даже в столь молодом возрасте, ревностного читателя Талмуда, особо интересовавшегося Книгой Зогар[3] и тайнами еврейского мистицизма, – Авраам остался с бабушкой. Когда до них дошла весть, что остальных членов семьи арестовали в ближайшем городке и запихнули в поезд, отправлявшийся в Польшу, бобе, терзаемая чувством вины, принялась настаивать, что ради спасения Авраама она тоже должна сдаться немцам.
– А ты беги, Авраам. Беги от нацистов. Беги, как от Сарду. Спасайся!
Но Авраам не побежал. Он не хотел расставаться с бабушкой.
А утром Авраам нашел свою бобе на полу возле кровати в доме, где сжалившийся над беглецами хозяин позволил им передохнуть в пути. Бабушка свалилась с постели ночью. Кожа на ее губах была угольно-черной и отслаивалась, и глотка тоже почернела настолько, что это было видно снаружи по темному горлу, – бобе умерла, приняв крысиный яд. С разрешения хозяина и его семьи Авраам Сетракян похоронил бабушку под цветущей белой березкой. Для надгробия он вырезал чудный деревянный крест, на котором изобразил множество цветов и птиц и все те вещи, что радовали бобе при жизни. Он плакал, и плакал, и плакал, скорбя о бабушке, а потом побежал.
Он во весь дух бежал от нацистов и все время слышал за спиной: тук-тук-тук.
Это зло гналось за ним по пятам…
Начало
Речевой самописец борта N323RG
Фрагмент записи, переданной в НСБТ[4]. Рейс 753 Берлин (TXL) – Нью-Йорк (JFK):
20:49:31 (микрофон СОП[5] включен).
КАПИТАН ПИТЕР ДЖ. МОЛДЕС: Итак, друзья мои, снова говорит капитан Молдес из кабины экипажа. Мы совершим посадку через несколько минут, точно по расписанию. Я решил воспользоваться моментом и поблагодарить вас за то, что вы сделали выбор в пользу нашей авиакомпании «Реджис эйрлайнс». От имени второго пилота Нэша, от имени всего экипажа и от моего собственного имени, разумеется, выражаю надежду, что вы к нам еще вернетесь и в скором будущем мы опять полетим вместе…
20:49:44 (микрофон СОП отключен).
КАПИТАН ПИТЕР ДЖ. МОЛДЕС: …и, таким образом, мы не лишимся работы. (Смех в кабине экипажа.)
20:50:01 Диспетчерский пункт управления воздушным движением (Нью-Йорк, JFK): Транспорт Реджис семь-пять-три, заход слева, курс один-ноль-ноль. Разрешаю посадку на 13R.
КАПИТАН ПИТЕР ДЖ. МОЛДЕС: Транспорт Реджис семь-пять-три, захожу слева, один-ноль-ноль, посадка на полосу 13R, вас понял.
20:50:15 (микрофон СОП включен).
КАПИТАН ПИТЕР ДЖ. МОЛДЕС: Бортпроводникам приготовиться к посадке.
20:50:18 (микрофон СОП отключен).
ВТОРОЙ ПИЛОТ РОНАЛЬД У. НЭШ IV: Шасси выпущены.
КАПИТАН ПИТЕР ДЖ. МОЛДЕС: Как приятно возвращаться домой…
20:50:41 (Удар. Статические помехи. Шум высокого тона.)
КОНЕЦ ЗАПИСИ.
Посадка
Командно-диспетчерский пункт Международного аэропорта имени Джона Кеннеди
Тарелка – так они ее называли. Светящийся монохромный зеленый экран (новых цветных дисплеев в аэропорту имени Джона Кеннеди ждали уже больше двух лет), похожий на тарелку горохового супа с вкраплениями кодовых буквенных обозначений, привязанных к мерцающим точкам. И за каждой точкой были сотни человеческих жизней. Или, если говорить старым морским языком, который по сей день в ходу у воздушных перевозчиков, – душ.
Сотни душ.
Возможно, именно поэтому все прочие диспетчеры называли Джимми Мендеса Джимми Епископом. Мендес единственный из диспетчеров проводил по восемь часов смены на ногах – не сидел, а расхаживал взад-вперед, крутя в пальцах свой неизменный мягкий карандаш. Ведя переговоры с коммерческими лайнерами, следующими в Нью-Йорк, из кипучей кабины диспетчерской вышки, вознесенной на стометровую высоту над Международным аэропортом имени Джона Кеннеди, Мендес напоминал пастыря, беседующего со своей паствой. Важным инструментом для него был розовый ластик на конце карандаша – он превращал этот ластик в воздушное судно, которым управлял, и получал более наглядное представление о расположении в воздухе самолетов относительно друг друга, чем то, которое сообщало двухмерное изображение радарного экрана.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});