Пожиратели звезд - Гари Ромен
– Скажите-ка – Хосе, вот приятный сюрприз, – молвил отец Себастьян.
Молодой человек по-прежнему молча смотрел ему в лицо. По всей вероятности, он много выпил. Было что-то враждебное, почти угрожающее в его поведении, в животной, настороженной неподвижности; отцу Себастьяну он напомнил одного из тех каменных идолов, чья тень все еще лежит на этой якобы христианской земле, а еще больше – на душах ее обитателей.
– Они освистали меня, – сказал юноша. – Бросали в меня землю горстями и гнилые манго.
Они прогнали меня с арены.
– О, такое, похоже, бывает со всеми тореро, – дружески сказал отец Себастьян. – Говорят, в вашем ремесле без этого не проживешь. Я уверен, что даже Оль Кордобес прошел через это…
– Может статься, по я-то ничего другого и не испытал, – проговорил юноша. – Никогда.
Со мной всегда только так. Я никуда не годен – вот в чем дело. И ничего не стою. Напрасно я изо всех сил рисковал… Талант – нет у меня таланта. Хотя…
Он почти угрожающе посмотрел на иезуита:
– Хотя я молился. Я так молил о том, чтобы получить талант. И ничего. Ничего так и не произошло. Стоит мне войти в кафе, как все насмехаются надо мной.
Если отец Себастьян чем и гордился, так это своим умением обуздывать приступы дурного настроения и вспышки своего голландского холерического темперамента, нисколько не подвластного возрасту. Но па этот раз не смог помешать себе взреветь глухим голосом, в котором, как всегда в таких случаях – удавалось ли ему сдержать раздражение или он поддавался ему, – сквозь испанскую речь прорвался голландский акцент.
– Молитва не сделка, – произнес он. – Она не приносит выгоды. Здесь тебе об этом много раз говорили. – Он немного смягчился:
– Может быть, ты создан не для того, чтобы быть тореро. Есть немало других способов зарабатывать на жизнь.
С минуту юноша, казалось, размышлял, потом покачал головой:
– Вы не понимаете. Сразу ясно, что вы не индеец и не знаете, что это такое. Когда рождаешься индейцем, то, если хочешь выбраться из этого, нужно либо иметь талант, либо драться. Надо стать тореро, боксером или pistolero. Иначе ничего не добьешься. Они не позволят тебе продвинуться. У тебя не будет ни малейшего шанса на то, чтобы проложить себе дорогу. Все везде закрыто, никакого способа пройти. Они все берегут для себя. Они сговорились между собой. Но если у тебя талант, то, будь ты даже всего лишь индеец, они пропустят тебя. Тогда им это безразлично, потому что таких, как ты, – один на миллионы; вот тогда они прибирают тебя к рукам, это приносит выгоду. Они уступают тебе дорогу, позволяют подняться наверх, и ты можешь иметь все хорошие вещи. Даже их женщины раздвигают для тебя ноги, и можно жить по-королевски. Нужен только талант. Без него они оставят тебя гнить в твоем индейском дерьме. И ничего не поделаешь. Во мне есть это, я знаю. Есть у меня талант, я его чувствую здесь, в моих cojones… Когда я стою там, на арене, упершись ногами в песок, зажав в руках muleta… это мое место. Я сразу перестаю быть кужоном, я уже hombre. Я больше не червь в грязи. Меня уже нельзя топтать. Я – сила.
Он сжимал кулаки, и голос его дрожал.
– Но ничего не выходит. Никак, никак не получается. Тотчас раздаются насмешки и оскорбления. Несмотря на это, я никогда не убегаю. Никто не видел меня уносящим ноги. Я весь в шрамах от бычьих рогов. Я иду на любой риск, но чего-то мне не хватает… Не хватает protecciґon. Без protecciґon тут ничего не добьешься.
Отец Себастьян смотрел на него поверх очков в железной оправе. Он был взволнован и глубоко опечален.
– Вы видели меня на арене, отец мой? Я храбр.
– К несчастью, я не aficionado, – сказал иезуит суровым тоном, но на этот раз под его жесткостью таилась глубокая жалость.
– Я не стану великим тореро, – вызывающе бросил Хосе Альмайо, глядя на священника так, словно сообщал ему нечто крайне важное. – Я обрету талант. Неважно, чего мне это будет стоить. Я знаю цену. И заплачу ее. Поэтому я и пришел к вам. Я хотел вас предупредить.
Отец Себастьян тогда ничего не понял, и Радецки почувствовал, что до него еще не совсем дошло, а между тем старик, опустив глаза, явно упрекал себя в чем-то.
– Похоже, я был плохим учителем.
Юноша улыбнулся; его верхняя губа вдруг вздернулась, сверкнули белые зубы – лицо его приняло почтя покровительственное, снисходительное выражение, на нем светилось чувство собственного превосходства.
– Вы хороший учитель. Вы научили меня всему, что знали сами. Но вот какая штука: вы и сами-то знали немногое. Вы славный человек, поэтому и понять не можете. Мир – злое место, и, если хочешь преуспеть, нужно играть по его правилам: нужно быть злым, злым по-настоящему, стать просто чемпионом по злу – иначе у тебя не будет того, что ты хочешь. Мир принадлежит не Господу, старик. Значит, он и не может дать нам то, в чем мы нуждаемся.
Все это – не его. Нужный вам талант может дать не он. Об этом следует просить уже кого-то другого. Он здесь хозяин. И он дает protecciґon.
Юноша повернулся и ушел.
Отец Себастьян, помнится, долго еще так и сидел, с ручкой в руке, поверх очков глядя на закрывшуюся за Хосе Альмайо дверь. Улица, вопреки рассвету, еще бушевала последними всплесками карнавала, на фоне улюлюканья и криков, смеха, музыки и треска петард время от времени раздавался раздиравший воздух издевательский свист бумажных ракет, казавшийся почти циничным. На тротуарах и проезжей части издыхала фиеста; ночь бежала, оставляя под арками ворот, во дворах и вдоль стен опутанные серпантином, утонувшие в конфетти парочки с вымазанными гипсом лицами. Иезуита мучило болезненное ощущение поражения и чуть ли не угрызения совести; он упрекал себя в том, что оказался не на высоте, достойной возложенной на него задачи, в том, что не сумел ни понять этого мальчика, ни помочь ему, и в том, что, может быть, не был достаточно терпелив и сердечен. Но Хосе был его учеником меньше года, проявил себя настолько трудным, полным дерзости и неприязни ребенком, а у него было столько других подростков, которым следовало помочь, которых нужно было просветить и наставить на путь истинный! Позднее, много времени спустя, когда события совершенно подтвердили предчувствие, охватившее его той ночью, когда веселая фиеста, казалось, праздновала победу над стариком, с поникшей головой сидевшим под распятием, он нередко задавал себе вопрос о том, как же его угораздило до такой степени утратить здравомыслие и в силу какого печального недоразумения – из-за раздражения ли, гнева или усталости – он не сумел увидеть отчаяния, уныния и потребности в поддержке, погнавших тем вечером Хосе Альмайо к нему. Да, он упрекал себя нещадно, он отдавал себе отчет в том, что причина той неудачи, которую он потерпел, была настолько же по-человечески простой и ничтожной, насколько и непростительной: на улице было слишком шумно, и из-за языческого, непристойного гвалта фиесты, женского визга и пронзительного смеха, раздражавших и приводивших в гнев, он был не слишком расположен к терпимости и не очень склонен к пониманию.
Нет, больше он никогда не встречался с Альмайо, сказал он, поднимаясь из-за стола в знак того, что сказал уже достаточно и беседа закончена; затем, опустив глаза, молча замер на мгновение, сложив восковые руки на своей монашеской рясе, – высокая хрупкая фигура, с лицом, на которое вечность уже наложила свой отпечаток, не имевшим уже ничего общего с жизнью, как те мумии из монастырского склепа, что можно лицезреть за тридцать центаво.
Нет, он ни разу больше не видел Хосе. Но конечно, как и все, много слышал о своем бывшем воспитаннике.
Ухватив обезьяну за лапы, Радецки надежно зажал их, дабы предотвратить какое-нибудь новое злодеяние с ее стороны, и животное горестно пищало, сморщив от гнева черное личико и пытаясь укусить его или зубами вырвать ему волосы.
– Поверьте, еще есть время. Вы еще можете отменить приказ. Послушайтесь на этот раз моего совета. Черт подери, Хосе, беритесь за телефон и спасайте свою шкуру.