Ольга Михайлова - Клеймо Дьявола
Тем сильнее был поджидавший его афронт.
Морис совершенно не замечал его, не отвечал на приглашения провести вместе вечер, не обнаруживал ни малейшей симпатии. А в последнее время, подметив, наконец, пылкие взгляды Генриха, сначала изумленно вопросил: «Что вы так пялитесь на меня, Анри?», потом, не услышав вразумительного ответа, дал распоряжение топить для себя баню отдельно. А вдобавок, — стал выказывать несомненное предпочтение этому странному Ригелю, явно полупомешанному! В отчаянии Генрих попытался пробудить в Невере ревность, перенеся свое внимание на другого. Но Мормо почему-то пугал его, Нергал отталкивал вульгарностью, Риммон въявь облизывался на свою голубоглазую блондиночку, субтильный Хамал откровенно избегал его. Оставался Митгарт. Мужчина в глазах Виллигута не мог быть уродом.
Лучше что-нибудь, чем ничего.
И снова его ждал непонятный провал. Митгарт реагировал на него даже меньше Невера, а сам Морис обратил на перемену склонности Генриха не больше внимания, чем на каждодневный утренний вороний грай да извечный бой часов на Центральной башне Меровинга.
Виллигут ничего не понимал.
Свои недоумения, хоть и совсем иного свойства, возникли к этому времени и у Фенрица Нергала. Мисс Эрна Патолс, расположения которой он добивался уже несколько недель, в очередной раз дала понять, что Фенриц интересует её, как прошлогодний снег. Она вроде бы не отказывалась выслушать его, величественно запрокидывая голову и вопросительно глядя на него, но на все его слова о любви и всём таком прочем — неизменно отвечала отказом.
Что воображает себе эта девка?
— Das ist eine Hure! Sie will nicht mit mir schlafen![4] — озлобленный Нергал с размаху швырнул на кровать шляпу.
«Ну, ничего, будет и на нашей улице праздник». Он направился к Августу. Из спальни Мормо раздавались сладострастные стоны, ещё больше раздражившие Нергала. «Небось, как всегда, с Лили?» Не удосужившись постучать, он вошёл к Августу. Ну, конечно, чего ещё было ожидать? Лили не нравилась Фенрицу — раздражал контраст бледно-розоватой кожи и рыжих волос, отталкивающий и нервирующий. «Вот та чертовка, белокожая и черноволосая, и вправду, хороша. Но если нет спаржи, приходится лопать гороховые стручки».
Он присоединился к Мормо.
Мисс Симона Утгарт и Эстель ди Фьезоле, став подругами, вели несколько замкнутый образ жизни. Причин тому было несколько. Эстель не очень высоко ценила успех у ненравящихся мужчин, а в Меровинге ей были симпатичны только Ригель, скромный и застенчивый, и Морис де Невер, галантный и остроумный. Однако она не была влюблена ни в одного из них, ибо быстро заметила, что Ригелю нравится её подруга, а Морис равно галантен со всеми. Страсть же Сирраха пугала её. Она без обиняков поведала подруге, что совершенства в мире нет. Ей хотелось встретить мужчину истинно мужественного и сильного, при этом столь же остроумного, как Морис, столь же мягкого, как Эммануэль…
Симона смеялась и покачивала головой. Сама она, с двенадцати лет начав раскладывать карточные колоды, а годом позже, познакомившись в имении отца со старухой Аннерль, легко переняла от последней умение видеть будущее в причудливом рисунке кофейной гущи. С течением времени ей открылись прихотливые соотношения и затейливые сочетания мантических принципов, и редкое её предсказание не вызывало изумления — настолько верны и прозорливы были её слова.
Они с Эстель успели полюбить друг друга, но если белокурая итальянка не имела от подруги сердечных тайн, то англичанка откровенностью не отличалась. «Ухаживания Риммона, — сказала Симона, глядя в кофейную чашку Эстель, — искренни, ему можно доверять». Она, в самом деле, полагала, что рисунок говорит о честности Сирраха, но прекрасно отдавала себе отчёт в том, что в основе этих предсказаний лежит её собственная склонность… к Морису де Неверу, в которого она быстро и безоглядно влюбилась. Если красавица-Эстель, которая была намного ярче и заметней её, увлечется Риммоном, полагала Симона, у неё самой будет гораздо больше шансов привлечь внимание Мориса.
Она часто разбрасывала колоду на Невера и не могла не заметить, что никакого сердечного увлечения у него нет. То, что она видела в Меровинге, не противоречило этому выводу. Всё своё время Морис посвящал общению со своим приятелем, испанцем Ригелем. Замерев в кресле у камина, он с восторгом слушал скрипичные пьесы, исполняемые Эммануэлем, восхищался его стихами, часами говорил с ним. Остальное время просиживал в библиотеке, иногда болтал с Гиллелем Хамалом, мог переброситься и несколькими словами с Эрной и Эстель, но Симона понимала, что он не увлечён: глаза его теплели только при взгляде на его друга Эммануэля, «малыша Ману».
Но стоило ему появиться в аудитории или в библиотеке — все взгляды обращались к нему. Его золотые кудри завивались гиацинтовыми лепестками, прекрасные глаза синели, как небо Италии, красота лица завораживала.
Симона бледнела и становилась всё молчаливее.
Однако был в Меровинге человек, чьё сердце никогда не саднило болью, кто не знал любовных увлечений и не имел нужды в друзьях. Причиной тому — странные закономерности бытия: чем больше сердце человека, тем больнее ему от нравственной и душевной ущербности окружающих, но чем сильнее и точнее ум — тем меньше его ранят сомнения, тем безразличнее ему чужая интеллектуальная слабость. Ум Гиллеля Хамала был жесток и холоден, но ранимость и душевная восприимчивость делали его сердце уязвимым. Испытывая жалость или сочувствуя, что случалось с ним в детстве и в годы отрочества весьма часто, он глупел и, понимая это, с ранней юности усилием воли начал давить чувствительность как слабость.
Если раньше Гиллель едва сдерживал слёзы при виде голодных нищих, притаскивал к себе в роскошные апартаменты уличных, отчаянно мяукающих котят, откровенно рыдал по ночам над книгами о судьбах несчастных, теперь он стал ненавидеть в себе подобные движения души, воспринимая их как глупейшую сентиментальность. С этим должно быть покончено, решил Хамал.
И это ему удалось. Сердце смолкло, разум усилился, и неожиданно Гиллель обнаружил в себе странное свойство. Его оледеневшей душе открылся мир чужих мыслей, проступавших, словно потаённые надписи на нагретой бумаге. Он изумился, но не мог не понять, что подобное понимание стократно усиливает его — и возликовал.
Но лишь поначалу.
Читаемые им мысли были грязнее и жестче его собственных, и постепенно он сам стал мыслить всё циничнее и безжалостнее. Он не заметил, как образ его новых мыслей исподволь растлил его, ибо грязное помышление властно влекло его к исполнению помысла. Хамал, почти насмерть отравив душу чёрными помыслами, перепробовал все ухищрения и изыски похоти и дошёл до пределов разврата. Он последовательно перебывал в роскошнейших борделях, в иных из которых услаждался любовью в каменных гротах с таинственным освещением, в других имел девиц в бассейнах на манер Востока, наконец, в самом знаменитом борделе, у Лувуа, где была специально подготовлена анфилада пышно обставленных комнат для маньяков — любителей экзотики, тоже стал завсегдатаем. Стены комнат там были зеркальными. Черные балдахины, черные занавеси, черное постельное белье, специальное освещение — все это придавало лежащей на ней девушке необычный вид, как будто бы перед клиентом покоилась статуя из мрамора. В «Шабане» он любил комнату, оформленную в мавританском стиле, в которой чувствовал себя султаном в серале, и, наконец, побывал и в комнате в стиле Людовика XVI, украшенной копиями медальонов Буше. Пресыщение наступило быстро, но, увы, не это убивало его, — ему некуда, некуда было деваться от жуткого понимания мыслей самой последней проститутки. Он платил — и требовал определённых услуг. Ему их и оказывали. Ему высказывали радушие и восхищение, перед ним играли упоение и восторг.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});