Джон Харвуд - Сеанс
Садовый Дом не просто соответствовал всем обещаниям Артура — он был гораздо лучше: широко раскинувшийся под соломенной крышей, он блистал белоснежной штукатуркой и стоял, как и предсказывало его название, посреди целого леса деревьев — яблонь и груш. Отец Артура, седовласый, румяный, доброжелательный, мог бы сойти прямо с полотна Биркета Фостера[10] (хотя тогда я этого не увидел), как могла бы и его мать, спокойная, стройная, с тонкими чертами лица, хрупкая женщина — было сразу видно, откуда у Артура такая внешность; ее всегда можно было найти в саду, если у нее не было других занятий. И, конечно, там была Фиби. Она была красива — да! — с классическим профилем ее матери и стройной фигурой, с густыми блестящими волосами цвета темного меда; а глаза у нее были карие, и веки всегда чуть опущены, хотя она была совершенно лишена всякого кокетства. Но меня прежде всего очаровал ее голос: низкий и звучный, чуть вибрирующий, в нем будто всегда звучала какая-то мелодия, какой-то напевный полутон, что, казалось, наполняло чувством любое, даже самое банальное ее высказывание.
Моя любовь к Фиби не осталась без ответа: довольно скоро я получил ее обещание выйти за меня замуж, хотя согласие родителей на нашу помолвку заставило себя ждать значительно дольше. Я отказался от мечты голодать в мансардах и принялся с усердием изучать юриспруденцию, понимая, что чем скорее я получу профессию, тем скорее мы сможем пожениться. Помимо мучений, которые приносила мне тоска по Фиби, пока я жил вдали от нее, то испытывая подъем духа от восторга, то опускаясь в пучины страха при мысли, что она вдруг изменит свое решение, еще одной тучей на нашем горизонте был вопрос о том, где мы станем жить. Я проходил юридическую практику, работая клерком в конторе моего отца в Олдебурге; если бы я бросил семейную фирму, я разбил бы его сердце; помимо того, это скорее всего привело бы к моему с ним невосстановимому разрыву. Но остаться работать у отца означало бы оторвать Фиби от того, что она любила более всего на свете. Фиби и мой отец пытались — ради меня — понравиться друг другу, но оба не очень хорошо представляли себе, как к этому подступиться. А еще я знал: она находит, что наш дом — очень просто обставленный, одноэтажный, над самым берегом — мрачен и стоит на семи ветрах.
В конце концов мы пришли к нелегкому компромиссу: мы станем жить в Олдебурге, но в нашем отдельном доме, где-нибудь подальше от звучания морских волн, которое казалось Фиби, по ее неохотному признанию, меланхоличным и гнетущим. Я не однажды заставал ее бормочущей, почти не сознавая того: «Бейся, все бейся и бейся о холодные серые камни, О море…»[11] И мы предполагали проводить столько времени в Садовом Доме, сколько позволят дела в конторе.
Три долгих года спустя, весной 1859 года, мы поженились; мне было всего двадцать три года, а Фиби на год меньше. Часть нашего медового месяца мы провели в Девоне; я-то хотел повезти Фиби в Рим, но ее родителей беспокоила такая поездка, и они опасались болезней. Те дни и ночи, что мы были с нею вдвоем, совершенно одни, казались мне тогда счастливейшими в моей жизни, однако к концу второй недели она стала тосковать по Садовому Дому; туда мы и возвратились, к вящей радости ее родителей, и жили там, пока не настало время начинать нашу жизнь в Олдебурге.
Я снял коттедж в живописном месте близ Олдрингэм-роуд, примерно в миле от дома моего отца и, разумеется, как можно дальше от звука разбивающихся о гальку волн, но место было довольно глухое, так что Фиби целый день приходилось оставаться с одной только экономкой — доброй женщиной, но никак не собеседницей. Буквально через несколько недель после нашего переезда мы поняли, что Фиби ждет ребенка: это была большая радость, однако омраченная все возраставшей тоской Фиби по дому, которую она тщетно пыталась скрыть. Артур приезжал к нам пожить некоторое время; в каком-то смысле это было большим облегчением, однако его пребывание тоже омрачала некая тень — он явно считал, что с моей стороны жестоко удерживать Фиби вдали от ее родителей. Так что мы решили, что последние месяцы ожидания ребенка она проведет в Садовом Доме, ни на миг не представляя себе, что это будут последние месяцы ее жизни. Я отказался от аренды коттеджа и вернулся в дом отца, окончательно решив покинуть фирму и искать места в Эйлсбери, как только родится наш ребенок. Однако мой отец так радовался тому, что я снова дома, что я не мог заставить себя сказать ему о своем решении, и так все оно и оставалось, пока, как-то поздним зимним вечером мне не принесли телеграмму, призывающую меня приехать немедленно. Роды у Фиби начались преждевременно и продолжались всю ночь; она все слабела и слабела, пока наконец не послали за хирургом. Она умерла, а с нею и наш сын, за час до моего приезда.
Нет смысла подробно рассказывать о беспредельном горе или о его страшных последствиях: это говорится коротко. Я оставался в Садовом Доме еще неделю после похорон Фиби, пока никем не высказанная вслух мысль о том, что, если бы я никогда не переступал порог этого дома… не стала причинять слишком много боли. Через пять месяцев, в августе того же года, Артур отправился лазать по скалам в горах Уэльса и погиб, сорвавшись с утеса.
Поездка в Эйлсбери на похороны была для меня тяжелейшим испытанием. Бессмысленно было бы говорить его родителям — горе так изменило обоих, что их трудно было узнать, — что я готов был бы отрезать свою правую руку, готов был бы сам умереть: это ведь не вернуло бы ни Фиби, ни Артура и не дало бы ответа на вопросы, нависшие, словно мечи, над нашими головами. Почему Артуру, посреди глубокого траура, вдруг взбрело в голову покинуть родителей и отправиться лазать по горам? Его сотоварищи клялись, что он поскользнулся, обследуя склон скалы, но я разглядел и в них следы собственных подозрений: то есть, что независимо от того, решил Артур добровольно покончить счеты с жизнью или нет, он предпринял этот роковой подъем, вовсе не заботясь о том, останется ли он в живых.
В последовавшей затем долгой непроглядной тьме мысль о том, чтобы уйти из жизни, неотступно следовала за мной по пятам. Я не мог бриться по утрам без того, чтобы не испытывать желания провести лезвием по собственному горлу. Пистолеты манили меня с оружейных прилавков, яды с аптечных полок, к тому же всегда рядом был шум моря, и в своем воображении я видел себя плывущим прочь от берега в ледяную глубь, пока силы меня не покинут и я не скроюсь под волнами. Однако мысль о том, как это подействует на моего отца, — ведь воспоминание об измученных лицах Уилмотов преследовало меня повсюду — всегда удерживала меня от рокового шага; эта мысль и еще, как говорил Гамлет, боязнь того, что ждет нас после смерти: эти строки часто возникали в моей памяти. Со временем я стал осознавать, каким тяжким грузом ложится зрелище моего горя на плечи отца, и постепенно начал подниматься из черноты ночи в серый свет сумерек духа. Я вернулся на свое место в конторе и стал, почти того не желая, обращать внимание на окружающий меня мир, а потом принялся рисовать — поначалу только карандашные наброски, пока вдруг не обнаружил, что стал забредать все дальше и дальше в поисках новых сюжетов. Но жизнь моя — как я полагал тогда — была на самом деле окончена, и минуло еще четыре года, прежде чем могло случиться что-то такое, что поколебало это меланхолическое убеждение.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});