Александр Пелевин - Здесь живу только я
К усатому бармену подошел еще один – судя по всему, новенький, по крайней мере, Герман раньше не видел его. Он был похож на первого, точно близнец, только у него не было усов, а значит, он не знал, который сейчас час. Наверное, об этом он и решил спросить. Глупый, глупый маленький бармен! Сейчас без четверти четыре, это известно всем.
— Вешались люди всегда и повсюду!
Веришь ли ты во Христа или в Будду,
Ходишь ли ты в синагогу, в мечеть –
Выход один – на веревке висеть! – надрывался рыжий клоун, эпилептично дергаясь у микрофона.
Он хотел подпевать, но все слова вдруг стали для него резиновыми и холодными. Они были противны и омерзительны, как безусый бармен. К черту слова. К черту бармена. К черту их всех. Скоро принесут виски.
— Ваш виски, — улыбнулась ему подошедшая официантка. – Не желаете ли что-нибудь еще? Могу предложить наш новый фирменный коктейль «Отличный способ».
— Спасибо, — ответил Герман, пристально разглядывая официантку. – Я не люблю коктейли. Я бы хотел «Язык Яна Кёртиса под пеной дней». И еще виски. И еще усы вон того бармена, обжаренные в оливковом масле. И еще я бы хотел трахнуть вас прямо здесь, на этом столе.
— Сейчас я принесу вам язык и виски, — невозмутимо ответила официантка, будто не расслышав последних слов, и удалилась.
Оркестр снова начал играть. Клоун подпрыгивал высоко вверх и снова приземлялся на табурет, хрипел в микрофон, корчил страшные рожи и высовывал язык, одновременно с этим умудряясь петь. И когда захлебнулся звуками аккордеон, когда выгнулась в экстазе виолончель, клоун спрыгнул со сцены в зал и принялся отплясывать канкан, схватив за плечи двух ближайших официанток, затянутых в виниловые корсеты – и Герману стало безумно смешно, и он звонко рассмеялся, захлопал в ладоши, вскочил и пустился в пляс вместе с ними.
И все кружилось вокруг его головы, и кричало, и танцевало, и веселилось, и все хватало его за плечи, и все целовало его взасос, и все улыбалось ему в лицо, и когда он вернулся к столу, он увидел стакан виски со льдом и зажаренные усы бармена вместе с губами, он схватил их пальцами, жадно забил в рот и принялся яростно жевать, а потом все снова танцевало и веселилось, льдом обжигало горло, тряслось и орало взахлеб, и падало, снова вставало, потом снова падало, снова вставало, спотыкалось о стулья, кричало что-то прямо в ухо, неразборчиво, непонятно, молчите, отстаньте уже от меня, и снова и снова смеялось и пело, ревело, глушило надорванным визгом тромбонов и плакало. А потом он сидел за столом, каждую минуту приглаживая волосы рукой, и мутным взглядом рассматривал всех, кто плясал, пел, танцевал и спал на скамейках.
Эй, саксофонист, я хочу принять ванну с твоим саксофоном – он похож почему-то на желтую резиновую уточку, кои так сладко пищат, если их сдавить, и плавают в пенистых волнах, будто Ноев ковчег, кренясь и врезаясь в айсберги белых моих коленей. Был бы я музыкант – весь мой оркестр играл бы на этих резиновых уточках, и пел бы я песни о том, как весело плыть по волнам, как запах студеной воды наполняет мне грудь, как под черным пиратским флагом отправляется наш фрегат на поиски золота, да, золота, потому что на одном из затерянных в Тихом океане островов есть некий клад: там в большом сундуке, что закопан на шесть футов под пальмой, лежат золотые резиновые уточки. Я возьму одну из них и вдохну в неё свежий воздух норвежских фьордов, что принес с собой через тысячи миль; и она оживет, и будет сидеть на плече и всегда говорить: «Пиастры! Пиастры! Пиастры!».
Эй, девушка! Вы так прекрасны, так томно-бледны, и такой восхитительно синий цвет имеет радужная оболочка ваших глаз. Скажите мне только, зачем вокруг вашей шеи, достойной резца Микеланджело, обвилась эта жирная белая сколопендра? Не хочет ли она удушить вас и съесть, не в её ли мечтах высосать молодость из этого стройного, упругого тела? Зачем она своими огромными сегментами сдавила ваше тонкоголосое горло, зачем эти ножки ползут по вашей блестящей коже? О, вы смеетесь – не смейтесь, не смейтесь! Я-то знаю, что смех ваш вызван тем, что своими длинными усиками эта многоножка щекочет вас за ухом. Позвольте сорвать её! Сорвать, сдавить, растоптать! Вот так! Вот так!
— Мое ожерелье! – кричала дама, и было ей не до смеха, когда жемчужные бусины покатились по полу.
Глупые женщины, глупые.
А с вами, прекрасная – да, именно с вами – я хочу станцевать ослепительный вальс. Все будут смотреть и завидовать нам, и даже оркестр сыграет для нас и только для нас. Вот так – я схвачу вас одной рукой за талию, а второй вашу руку – позвольте! – и будем кружиться, кружиться, кружиться среди этих столов, у сцены, и вы будете самой счастливой на свете! Ах, да, я забыл вам сказать, что болен редкой болезнью – паучьей чумой, передающейся танцевальным путем... Куда вы? Вернитесь! Это не страшно!
Пошли вы все к черту.
Глава четвертая.
Ильич-трава растет только там, где накануне падали с неба красные звезды. Если увидишь ты ночью, как с неба срывается одна звезда за другой, запомни место, куда они упали, и ложись поскорее спать.
Проснуться надо в тот самый момент, когда еще холодное солнце наполовину выползает из-за горизонта. Иди туда, куда падали звезды – и увидишь, что за ночь на этом месте выросла Ильич-трава. Собирай её, мокрую от росы, еще не пропахшую новым днем, и уноси с собой, сколько сможешь унести.
Это необычная трава: с каждым, кто решился её отведать, она разговаривает на его языке, и нет смысла описывать те бесчисленные видения, которые являлись этим испытателям; слова, которые она им шептала, не стоит здесь повторять.
Но стоит рассказать о том, как она действовала на Владимира Ильича Ленина.
Пожует он, бывало, травы своей — и уже через несколько минут появляется чувство странной тяжести внутри головы; в мозгу нарастает, крепнет и вибрирует тонкими волнами нечто живое и твердое. Сперва эта тяжесть пугает; но если избавить себя от страха, оно засияет внутри ярко-красным – и голова начнет увеличиваться в размерах и краснеть. При желании можно увидеть со стороны, как растет голова, становится все более несоразмерной телу и наливается алым цветом. Вдруг в какой-то момент раздается сухой щелчок; с этим щелчком голова отделяется от тела и поднимается вверх, точно надутый гелием воздушный шарик. Становится Ленину необычайно легко.
Поначалу Ильич немного пугался этого — да и кто же такого не испугается — однако потом привык, освоился. И стала его голова по миру путешествовать. Удобно — ни поездов не надо, ни машин, ни самолетов. Летишь себе по воздуху и на белый свет глядишь. Сначала обычно полетает Владимир Ильич по родине своей, по Советскому Союзу. Полетает по Ленинграду, заглянет в окна домов, посмотрит как советские люди живут. Порадуется за них — и дальше. Залетит на Разлив, увидит свой старенький шалаш, улыбнется, вспомнит былые времена. Потом по Карелии промчится, на местные красоты поглядит с высоты своего ленинского полета. Потом — в Сибирь. Любит он Сибирь. Хорошо ему там, как-то по-домашнему. Ему, впрочем, везде как дома, но в Сибири особенно. А еще Ленин обязательно заглядывает на Алтай. К Байкалу слетает, проверит — все ли нормально с озером, чистая ли там вода? Пожалеет только, что искупаться не может сейчас — и дальше, на Дальний Восток. А там в портах корабли в далекое плавание собираются, и впереди — огромный широкий океан. Проводит Ильич корабли в дальний путь и полетит над океаном — то ввысь поднимется, выше кричащих чаек морских, то к самым волнам спустится. Весело ему с чайками наперегонки летать.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});