Роберт Чемберс - Послание из тьмы (сборник)
– Вчера я получил письма, – мог бы ответить ему д-р Хотэм.
– В самом деле? – восклицает м-р Додсворт. – Прошу, сэр, ответьте, случились ли какие-нибудь перемены – в лучшую ли, в худшую ли сторону – в этой истерзанной смутой стране?
Д-р Хотэм, заподозрив в собеседнике радикала, холодно отвечает:
– Что вы, сэр, едва ли это можно назвать смутой. Люди говорят о голоде среди рабочих, о банкротствах, о крахе акционерных обществ – но все это неприятные частности, сопутствующие полнейшему благосостоянию. По существу, Англия никогда еще не пребывала в более преуспевающем положении.
В свою очередь, м-р Додсворт подозревает в докторе республиканца и с осторожностью, которую мы договорились считать обычным его свойством, на некоторое время отбрасывает верноподданнические чувства и спокойным тоном вопрошает:
– А с должной ли серьезностью относятся наши правители к этим признакам непомерного благосостояния?
– Наши правители, – отвечает его спаситель, – если вы имеете в виду министров, даже слишком внимательны к временным трудностям. (Просим д-ра Хотэма извинить нас, если обидели его, выставив крайним тори; таким свойством он обладает лишь в наших представлениях о нем, ведь доподлинно нам об этом джентльмене ничего не известно.) Хотелось бы, чтобы они проявили большую стойкость. А король, храни его Господь…
– Сэр! – восклицает м-р Додсворт.
Д-р Хотэм продолжает, не ведая о непомерном изумлении, охватившем его пациента:
– А король, храни его Господь, выделяет огромные суммы из собственного кармана на помощь своим подданным, и его примеру следует вся аристократия и богачи Англии.
– Король?! – выкрикивает м-р Додсворт.
– Да, сэр, – решительно подхватывает его спаситель, – король, и я рад сказать, что предрассудки, которые столь печально и неоправданно обуревали английский народ в отношении Его Величества, ныне сошли на нет, с немногочисленными, – продолжает он с суровостью в голосе, – и достойными презрения исключениями, уступив место смиренной любви и почитанию его талантов, достоинств и отеческой заботы.
– Дорогой сэр, вы так порадовали меня, – отвечает м-р Додсворт, и крошечный бутон его монархизма расцветает внезапно целым цветком, – и все же я с трудом понимаю вас, ведь перемена столь разительна! А как же Карл Стюарт, Король Карл – теперь я могу его так называть; его убийство – полагаю, оно подвергнуто осуждению, как того и заслуживает?
Д-р Хотэм кладет руку на пульс пациента, опасаясь, что подобные речи знаменуют приступ горячки. Пульс нормален, и беседа продолжается:
– Сей несчастный мученик, глядящий на нас с небес, удовлетворен, я полагаю, воздаваемым его имени почтением и молитвам, посвященным его памяти. Рискну предположить, что в Англии этого незадачливого монарха вспоминают, по большей части, с состраданием и любовью.
– А его сын, который правит сейчас?..
– Ах, сэр, вы забыли; отнюдь не сын, сие никак не возможно. Его потомков не найти на английском троне, который теперь по достоинству занят Ганноверской династией. Презренный род Стюартов, давних изгоев и скитальцев, ныне пресекся. Последний претендент на корону из этой семьи получил приговор, навсегда изгнавший его из королевства, и своими последними днями доказал пред лицом всего мира справедливость этой меры.
Должно быть, таким был первый урок политики для м-ра Додсворта. Вскоре, к удивлению спасителя и спасенного, истинное положение дел прояснилось. Странные и необычайные последствия продолжительного транса грозили разуму м-ра Додсворта полным разрушением. Переходя через перевал Сен-Готард, он оплакивал лишь своего отца, но теперь всякий человек, встречавшийся ему прежде, похоронен и обратился в прах, и всякий голос, слышанный им прежде, умолк. Само звучание английского языка изменилось, в чем убедил его опыт общения с д-ром Хотэмом. Успели возникнуть либо исчезнуть империи, религии, целые народы; его собственное наследство (праздный вопрос, но все-таки: на что же ему жить?) сгинуло в зияющей бездне, вечно жаждущей поглотить все былое. Его знания и умения наверняка устарели. С горькой улыбкой он думает, что ему следует перенять отцовскую профессию и стать антикваром. Он задается вопросом: куда девались сто шестьдесят томов ин-фолио, собранных его отцом, на которые он в юности взирал с религиозным почтением, где они теперь? Приятель детства, друг более поздних лет, любимая невеста… Оттаявшие после лютой стужи слезы скатываются с его юных старых щек.
Но не будем же впадать в жалость. Несомненно, со времен библейских патриархов ни один возлюбленный не оплакивал смерть прекрасной дамы спустя столь долгое время после ее кончины. Сила обстоятельств, этот тиран, в некоторой степени примиряет м-ра Додсворта с его судьбой. Поначалу он убеждается, что нынешнее поколение людей значительно изменилось к худшему по сравнению с его современниками, но позднее начинает сомневаться в истинности своих первых впечатлений. Мысли, владевшие его умом перед происшествием и замороженные на многие годы, начинают таять и рассеиваться, освобождая место для новых. Он одевается по современной моде и не противится ничему, кроме шейных платков и шляп, повязываемых лентой. Он восхищается материалом, из которого сделаны его туфли и чулки, и с благоговением смотрит на небольшие женевские часы, с которыми часто сверяется, будто не уверен, что время идет вперед привычным образом, и будто вот-вот найдет на циферблате подтверждение того, что выменял свои тридцать семь лет на две с лишним сотни и оставил 1654-й далеко позади, чтобы внезапно обнаружить себя свидетелем деяний людских в просвещенном девятнадцатом столетии. Его любопытство ненасытно; при чтении его глаза не успевают напитывать разум, и он постоянно наталкивается на некие непостижимые идеи, открытия и знания, хорошо знакомые нам, но едва ли представимые в его эпоху, и они увлекают его в бесконечные чудные грезы. Вероятно, он мог бы проводить в таком состоянии бóльшую часть времени, то и дело запевая роялистскую песенку против старого Нолла[18] и Круглоголовых[19], затем внезапно останавливаясь и боязливо оглядываясь, чтобы увидеть, кто его слушает; заметив лишь своего современного друга – доктора, он со вздохом отмечает, что теперь ни для кого не имеет значения, поет ли он роялистскую каччу или пуританский псалом.
Рассуждать о философских идеях, на которые наводит воскрешение м-ра Додсворта, можно бесконечно. Нам было бы занятно побеседовать с этим джентльменом, а еще занятнее – наблюдать за развитием его разума и переменами в его воззрениях в столь необычном положении. Будь он резвым юнцом, падким до мирских соблазнов и не обеспокоенным иными людскими стремлениями, он мог бы вскоре отбросить тень былой жизни и попробовать влиться в человеческий поток, бурлящий ныне. Было бы довольно любопытно проследить, какие ошибки он совершит, как преобразятся его манеры. Он может предпочесть активную жизнь, присоединиться к вигам или тори и занять место в здании, которое и в его времена лишь из привычки называлось часовней Святого Стефана[20]. Он может жить задумчивым философом и находить достаточно пищи для ума в наблюдениях за поступью человеческого разума, за изменениями, которым подвергаются нравы, желания и способности рода людского. Чем они будут для него – совершенствованием или упадком? Должно быть, он восхищается нашей промышленностью, научным прогрессом, распространением грамоты и свежим духом предпринимательства, характерным для нашей страны. Найдет ли он людей, достойных сравнения со славными личностями его дней? Придерживаясь столь умеренных взглядов, какие мы за ним полагаем, он, вероятно, сразу же впадет в выжидательное умонастроение, которое сейчас в такой моде. Он будет рад затишью в политике, он преисполнится восхищением перед правительством, преуспевшим в примирении всех партий, – и обнаружит мир там, где прежде была вражда. Он будет иметь тот же характер, что и пару столетий тому назад, – останется все тем же спокойным, мирным и сдержанным м-ром Додсвортом, что и в 1647 году.
Хотя образованность и обстоятельства могут придать неотесанному разуму направление и форму, им не под силу создать или насадить интеллект, благородные стремления и силу духа там, где тупость, неопределенные цели и низкие желания предопределены самой природой. Отталкиваясь от этой мысли, мы часто (забудем на время о м-ре Додсворте) пытались представить, как поступали бы те или иные герои античности, если б родились в наши времена; далее разыгравшееся воображение нарисовало нам, будто некоторые из них и в самом деле переродились. Согласно теории, описанной Вергилием в шестой книге «Энеиды», каждую тысячу лет мертвецы возвращаются к жизни. Их души наделены теми же способностями и возможностями, что и прежде, но приходят в этот мир без знаний; их зачаточные особенности принимают тот облик, какой сообщают им положение в обществе, образование и опыт. Пифагор, как рассказывают, помнил многие переселения своей души, хотя для философа он извлек крайне мало пользы из этих воспоминаний. Помнить, кем они некогда являлись, было бы поучительным для королей, государственных деятелей и, по существу, для всех человеческих существ, призванных быть теми, кто они есть, и играть свою роль на сцене мира. Отсюда мы могли бы вывести представление о рае и аде: если бы тайны нашей прежней личности хранились глубоко в нас, мы содрогались бы от вины либо торжествовали от восхвалений, воздаваемых нашим прежним обличиям. Поскольку тяга к славе и доброй посмертной репутации столь же естественна для человека, как и его привязанность к самой жизни, он должен трепетать перед честью или позором, сохранившимися для истории. Кроткий дух Гая Фокса успокоился бы воспоминанием о том, что некогда он проявил себя достойно в облике Марка Антония. Переживания Алкивиада или даже изнеженного Стини[21] Якова I могли бы уберечь Шеридана[22] от следования той же тропой ослепительного, но мимолетного блеска. Душа нынешней Коринны[23] была бы очищена и возвеличена тем, что некогда воплотилась в образе Сапфо. Если бы вдруг чародейка-память заставила всех представителей нынешнего поколения вспомнить, что десять столетий назад они являлись другими людьми, немало наших свободомыслящих мучеников с удивлением узнали бы, что страдали еще как христиане от гонений Домициана. А судья, вынося приговор, внезапно узнал бы, что прежде приговаривал святых ранней церкви к пыткам за неотречение от религии, которую теперь исповедовал сам. Последствиями такого прозрения были бы лишь благие дела и великодушие. И все же чуднó было бы наблюдать, как возгордились бы иные служители церкви от сознания, что их руки некогда держали скипетр, а честный ремесленник или вороватый слуга обнаружил бы, что превращение в праздного дворянина или главу акционерного общества не слишком повлияло на его нрав. В любом случае можно предположить, что смиренные возвысились бы, а знатные и горделивые ощутили бы, как все их награды и заслуги обращаются в безделушки и детские забавы, оглянувшись на скромное положение, которое занимали когда-то. Если бы философские романы были в моде, можно было бы написать прекрасную книгу о развитии одного и того же разума в разных условиях, в разные периоды мировой истории.