Лис Арден - Повелители сновидений
— Не может быть. Ты знаешь, мы никогда не трогаем похожих на Гильема. Таким и своих снов хватает, они и чудес напридумывают, и кошмаров насочиняют. Она была с Бернаром. И даже ты, с твоей нелепой для разжалованного ангела тягой к справедливости, не сможешь сказать, что Бернар не заслужил суккуба в свои сны!
— Ну, судя по его исповедям он и двоих заслужил… если, конечно, мальчишка не привирал. Но ты меня не поняла. Еще раз говорю тебе, не Бернар страдал, а Гильем. Он только что мне исповедался. Счастье, что мне. Любой мало-мальски смышленый монах понял бы, чем тут пахнет; созвал бы других, еще более смышленых. И начали бы Гильема отчитывать, и стало бы у тебя на одну сестру меньше! Или вы нашли средство от святых слов?
— Я не понимаю. — Аэлис была растеряна, такого она не ожидала. — Не понимаю. Кроа ясно сказала — Бернар, и я сама запустила ее в его сон…
— А что было дальше?
— Тебе ли не знать. Никто не следит за суккубом, паче за инкубом. У нас это не принято.
— Тогда как можешь ты знать, чьи в действительности сны навещала Кроа?
— Но шла она к Бернару! Неужели…
— Именно так. Ее перетянули, да так ловко, что она ничего не заподозрила. Перетянул — сам того не зная, себе же на погибель… бедный мальчик.
— Постой, но это невозможно! Управлять суккубом в зыбкости сна?! Да кто на такое способен? Уж никак не сын смертных…
— Ах да, конечно. Куда им до вас! Грязные, потные, низкие твари, во грехе погрязшие, невежеством подпирающиеся, подлостью прикрывающиеся! Сосуд скудельный, прах от праха…
— Прекрати! Ты говоришь, как бродячий проповедник! — Аэлис отвернулась от собеседника.
— Прости. Привык. А тебе напомню, что именно бродячий проповедник вытащил не одного из твоих подданных в Адские Сады из спасительного пламени святой молитвы! Оставь свою брезгливость для более подходящего случая, Аэлис. Посмотри правде в глаза. Разве это смертный? Перетянул суккуба — может, родственную душу почуял? а потом ее же в клочья порвал. Если б не Хозяин, твоя Кроа только на корм Изымателям и годилась бы.
— Ты прав. — Аэлис покачала головой, сжала губы. — Но кто он? Никто не признал его.
— Это и к лучшему. Пусть так. Его признают… придет время. А теперь пусть уходит. Проследишь за ним?
— Я?! — изумилась королева. — Ты забываешься!..
— Нет, я приказываю. А ты подчиняешься. Бернару тоже лучше уйти — в противоположную сторону. И Кроа тоже. Хватит ей в служанках бегать, найдем ей рыцаря познатнее. И не медли.
Такое нечасто увидишь — королева склонила голову. Она подчинилась.
На следующий день Гильем Кабрера был вызван к Аймерику Пегильяну. Трубадур без обиняков предложил юноше отправиться вместе с ним, поначалу — жогларом, а затем…
— В жогларах ты не задержишься. Это и глухому внятно. Оглядишься поначалу, присмотришься, попривыкнешь… я тебя неволить не стану.
Когда же Гильем заикнулся было о Бернаре и их совместных планах, Пегильян отрицательно покачал головой.
— Бернар ушел вчера вечером. На север. Его взял с собой один из гостей госпожи Аэлис. И он, кстати, о тебе и не поминал. Пойдешь ты со мною?
— Пойду. — И Гильем поклонился трубадуру.
Часть вторая. Трубадур
Зима — плохое время для трубадуров. То, что летом было удовольствием — неспешные переходы, ночевки под открытым небом, ветер, задевающий прохладным крылом горячий лоб — все становилось наказанием. И если трубадур не успевал заручиться согласием владетельного сеньора остаться на зиму в его замке, то он был обречен скитаться от одного двора к другому, в поисках публики и пропитания. Брести по темным, небезопасным дорогам, кутаясь в видавший виды плащ, ночевать в трактирах и на крестьянских подворьях, хлебать из сального горшка жидкую похлебку, и мерзнуть, мерзнуть… А то еще нарвешься в какой-нибудь богом забытой глухомани на лихих людишек, или занесет нелегкая к сеньору, во время оно пострадавшему от сирвенты твоего брата-виршеплета, — он тебе его заслуги и припомнит. Добро, если сможешь прибиться к купцам, или к паломникам и двигаться рядом с их повозками… все спокойнее. Еще лучше, если сеньор подарит тебе коня. Хотя — помнится, в Пиренеях есть одно местечко, тамошние жители промышляют тем, что указывают всадникам такой водопой, после которого бедняга конь валится наземь и тут же издыхает. А эти мошенники его обдирают… шкурами и торгуют. А если метель в пути застанет?
— Не боишься? — Пегильян искоса глянул на Гильема, усмехнулся. Похоже, все его россказни так и не смогли отравить радости вчерашнего жоглара — с сегодняшнего дня он начинал работать самостоятельно.
Как и предсказывал трубадур, Гильем Кабрера недолго задержался в жогларах. Проведя два года в разъездах вместе с учителем, он окончательно отшлифовал собственную манеру исполнения, научился чувствовать настроение и ожидания слушателей; и все это время он не переставал сочинять.
Покинув Омела, Гильем первое время чувствовал себя как сорванный ветром листок, — рос себе и рос, держась за ветку, и вдруг на поди — ни ветки, ни друзей-листьев, рвануло, дернуло — лети, дружок, не загащивайся! Первые дни пути он все ждал, что Пегильян скажет: хватит, мол, я пошутил, возвращаемся… тебе ж еще учиться и учиться. Но трубадур и не думал поворачивать поводья, и Гильем шел рядом, держась за стремя, привыкая и понемногу приходя в себя. Почему-то он очень быстро забывал. Так, попав в школу Омела, он почти не вспоминал об отчем доме. И теперь и замок, и школа уплывали, исчезали из его памяти. Не покидали ее только Бернар. И Тибор.
Друга Гильему ощутимо не хватало; он скучал по нему. А Тибор… после того памятного сна Гильем боялся даже подумать о ней, словно мысли могли вновь вызвать к жизни те чудовищные грезы. Но сны его, со времени ухода из Омела, стали тихими, гладкими и ровными, как воды лесного озера; из них исчезли страхи и волнения, и, просыпаясь, Гильем не мог вспомнить, о чем они были… оставалось только ощущение безопасности и покоя. Поэтому он позволил себе вспоминать девушку. И затосковал.
Он смотрел на заходящее солнце — и вспоминал облачный сургуч ее губ. Он слышал утренний щебет птиц — и вспоминал, как трепетали ресницы Тибор, когда она бросала ему прощальный взгляд. Он опускал пальцы в прохладу ручья — и вспоминал голубоватую, бьющуюся жилку на ее горле. Слишком много воспоминаний жило в его душе, слишком тесна оказалась она для непознанного счастья, истомившего бедного жоглара. Ему оставалось только одно. Кансоны… кансоны, звенящие тоской и ликованием, и тенсоны с собственным разумом, и альба, написанная о том, чего никогда не было. Песни Гильема были так хороши, что сам Пегильян пытался их исполнять; но очень скоро трубадур понял, что не в силах передать эту сладостную напасть первой любви. А голос Гильема, как нарочно, обрел небывалую прежде выразительность: исчезла вкрадчивость, так раздражавшая самого жоглара, появились низкие, гортанно-тоскливые обертоны. Голос юноши стал похож на драгоценный мех, расшитый тонкой золотой нитью.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});