Самая страшная книга 2022 - Сергей Владимирович Возный
Пока она меня щупала да простукивала, задерживая руку в местах, какие к мозгам имеют слабое отношение, я спросил: не боится ли она спрашивать про запретные книги, раз я загремел сюда лишь за то, что у меня была возможность читать их. Она сказала мне то же, что и вы: «Времена изменились».
Я сразу смекнул, что она томится одиночеством — по блеску в глазах, по тому, как участилось ее дыхание, как она раскраснелась, касаясь меня. Благо я был арийцем, в отличие от своего стада хорошо питался и был недурно сложен.
Сильную женщину берут нахрапом, и я сказал:
— К черту, все останется между нами.
Сгреб в охапку и рот заткнул поцелуем.
Она замычала, цапнула рукой скальпель и, кабы я сдал назад, точно всадила бы его мне в глаз и позвала охрану.
Но я не сдал, и скальпель зазвенел по полу…
Той ночью я не видел снов, а наутро меня снова отвели к доктору Дитрих. Конвоир был на удивление обходителен, хоть и посмеивался гаденько: смекнул, скотина, что к чему.
У Евы под глазами темнели круги, волосы висели спутанными прядями. Увидев заваленный книгами стол, я понял, что она корпела над ними всю ночь.
— Черный Человек, — сказала она, — это воплощенное чувство вины, терзающее натуры с богатым воображением. Видел его отягченный долгами Моцарт; Чайковский, стыдившийся своих склонностей, на смертном одре утверждал, что к нему в окна заглядывает какой-то «черный офицер»; русский поэт Есенин, дебошир и пьяница, посвятил ему поэму.
Я возразил, что натура у меня ни разу не поэтическая и что по жизни я иду не оглядываясь. Она ответила, что все, соприкоснувшиеся с запретными книгами в Мискатонике, неизбежно привлекали внимание связанных с ними сил. В этих книгах Черный Человек описан как Ньярлатхотеп, тысячеликий посланец Иных Богов, воплощение Хаоса, который явится в мир, охваченный чувством неизбывной вины, чтобы стереть его в пыль. Алый символ — это печать его повелителя, Султана демонов Азатота, что дремлет в ядре Вселенной, убаюканный звуками демонических флейт. В «Некрономиконе» Альхазред уверял, что печать эта дарует своему носителю защиту от всякой угрозы, живой или неживой, но ни один земной правитель не осмелится прибегнуть к этой защите, ибо тайна ее сокрыта где-то в песках Аравийской пустыни, охраняемая сонмами адских созданий.
— Но зачем Черному Человеку показывать ее мне? — удивился я.
— Я думаю, он хочет, чтобы ты подарил ее немцам, — сказала Ева. — То, что мы делаем, — она обвела рукою ряды хирургических столов с разложенными на них жуткими инструментами, — угодно ему. Разве это не Хаос? Возможно, тебе суждено стать спасителем своего народа, Алан Вернер. НАМ суждено, — добавила она с уже знакомым мне бесстыдным блеском в глазах и привлекла меня к себе.
Оказывается, пока я тут куковал, дела стали совсем плохи. Только дураки да фанатики не понимали, что без чуда Тысячелетний Рейх кончится как-то уж слишком быстро. Чуда искали везде, не чураясь уже и запретных книг, потому как ни Святой Грааль, ни Ковчег Завета, ни Шамбала ничем не могли помочь.
Я решил, что лучше буду патриотом, чем идиотом, и помогу родине выгрести из дерьма, куда ее загнал бесноватый фюрер. В сравнении с ним безумный араб казался воплощением здравомыслия.
Из надсмотрщика меня повысили до помощника (и любовника) лагерного врача. На мне лежала обязанность вскрывать черепа, причем пациенты, увы, были не только живы, но и в сознании, и лишь деревяшка у них в зубах защищала наши уши от их страдальческих криков. Отложив пилу, я снимал крышку черепа, и Ева бралась за скальпель. Лезвие сверкало в ее руках, иссекая дрожащую губчатую оболочку чужих мечтаний, надежд, снов. Неважно, лежала перед нею женщина или ребенок, лицо Евы оставалось бесстрастным, а взгляд проникал в сокровенные глубины, подмечая каждое содроганье.
Когда жизнь окончательно покидала подопытных, наступало наше время. Иногда я брал Еву на свободном столе, среди остывающих тел наших жертв, которые равнодушно таращили глаза в потолок: занимайтесь, мол, чем хотите, нам на вас и смотреть тошно! Чаще она ублажала меня ртом или ласкала рукой в скользкой от крови и слизи перчатке, пока я не изливался на пол, и без того чем только не заляпанный… Вы простите мне мою откровенность?
Я был бы вполне счастлив, кабы не проклятая Азатотова печать. Ева талдычила о ней даже во время страсти, кроме как, когда я был у нее во рту.
Существа, описанные в запретных книгах, говорила она, нельзя подчинить: они неизменно будут преследовать свой интерес, и победа, одержанная с их помощью, обернется кошмаром. Но Азатотова печать — лишь оберег, который защитит любого, отмеченного им. Вообрази, говорила она, что будет, если самый никчемный солдат избавится от страха смерти! Вообрази хотя бы сотню таких солдат!
Меня смущали «адские полчища», упомянутые Альхазредом; Ева уверяла, что за прошедшее тысячелетие эти создания, кем бы они ни были, наверняка вымерли. Я заметил, что враги тоже не дураки и рано или поздно воссоздадут печать; пусть, улыбнулась Ева, что плохого в том, что люди прекратят убивать друг друга?
— Кого же ты тогда будешь резать? — спросил я, представив этот дивный новый мир, и она ответила со смехом:
— Вернусь к обезьянам!
Она в душе была почище вас коммунистка, моя Ева, верите или нет.
Гиммлер затею воспринял без особого воодушевления. Египет мы потеряли, снарядить полноценную экспедицию было невозможно. Он благословил Еву действовать на свое усмотрение, чем она и занялась.
…В апреле 1944-го Ева Дитрих, словно ангел, вывела меня из ада. Собственная одежда сидела на мне криво, будто с чужого плеча; я готов был вбирать щебет птиц, звон ручьев, аромат сырой земли, упасть на эту землю, полную зарождающейся жизни, и целовать ее только за то, что она за колючей проволокой…
— Ребекка Энсли тоже была полна зарождающейся жизни, — заметил я, — но с ней вы не были так сентиментальны.
— Что вам Ребекка, что вы Ребекке? — сказал Вернер. — Я душу изливаю, а вы зубоскалите. Хам.
…Свобода продлилась недолго: вскоре мы добровольно замуровались в пыльном спецхране Национальной библиотеки Парижа вместе с чудом уцелевшим латинским переводом «Некрономикона». Знатоков, что могли бы направлять нас, в Европе не осталось; кто не сбежал — сгинули, так что на сбор сведений об Азатотовой печати ушло все лето и, надо полагать, галлоны