Елена Крюкова - Зимняя Война
А пасть угрюмого усталого волка была приоткрыта, и с клыков капала на снег слюна, волк тоже был голоден, может, он жил в клетке и пережил блокаду. А может, охотники отловили его в лесах, связали лапы и принесли в град, и бросили к ногам женщины в синем платье. Ах, синее платье с люрексом! И стрижка каре! И почему ты, певица, оборвав разгульную пьяную песню, запела о какой-то непонятной Лили Марлен, о том, как парень с той Лили Марлен… где-то на задворках… в кабачке… целовался за бутылкой муската, за бутылкой дешевого каберне?!.. А потом они вышли из кабачка, и за углом их ждала засада, их взяли на мушку, их подстрелили… в расцвете лет… и возврата нет… и Лили Марлен уже больше не будет танцевать на столе, на той вечеринке, где…
Волк осторожно ступал по чистому наметенному снегу, и на белом лице земли оставались глубокие, дикие шрамы следов.
И солдаты каторжных Островов брели следом за поющей блудницей, сидящей на звере, и вразнобой, невнятно, пьяно подпевали ей.
Горе тебе, Армагеддон, пели солдаты, и нам с тобой тоже горе! В один час погибло твое богатство. Мы нажили его кровью людей, против которых воевали. Родных, близких людей. Каждый человек другому близок. Мы не знали, что такое Война. И волки вышли из лесов своих и из клетей своих, чтобы глядеть на огонь.
И Ангелы на дымных небесах слушали это кривое бормотанье и гундосое пенье вояк, и не выдержали, и сделали из звезд камни, и покатили вниз, и сбросили на город; и вместе с камнями покатился на град звездный огонь, и все тонуло в пламени. И певица, верхом на волке, с блестящими глазами, со сверкающими в ночи белками, с горящими белыми волосами, с обнаженной грудью, качалась на волчьих лопатках, вцепившись в лохматый седой загривок, вплетя пальцы в торчащую шерсть волчьей холки, осязая ногтями и костями бугристые мышцы зверьей шеи.
И среди солдат шел, пошатываясь, юноша с длинными, разбросанными по плечам, золотыми волосами, с русой бородкой, и на груди у него, на гимнастерке, горел православный крест; он нес ружье наперевес и пытался из него иногда постреливать, целился, но все не мог нажать на курок; и ветер трепал его космы, и рот его был перекошен в отчаянном, бессловесном пенье – слова его песни глотала метель, смывало завыванье ветра. Смахивал он ликом на волчью наездницу, да метель чиркала по лицу белым, яростным, зачеркивала огонь глаз, красный зев рта, косые слезы.
А малютка и раскосый старичок с нею, ведший ее за руку, вошли вместе с детьми в Успенский собор, и задрали головы, и поглядели на огромный Иконостас, вставший перед ними темной медовой волной. Вокруг собора пылал огонь. Грановитая палата горела и тлела, все сгореть не могла. А здесь пахло ладаном и смирной, елеем и мирром, как в иных, тех, веках; пахло МIРОМ – тем, что всегда до Войны.
Маленькая женщина спустила с рук девочку. Мальчонка уцепился за материну юбку. Старик поднял руку и указал вверх.
Иконостас горел, вспыхивал, наплывал на них из безвидного мрака, и каждая икона в Нем горела носом корабля, и темные волны дыма и гари, пожарищ и ужаса несли на себе корабли, полные золота и радости, несли их к лицам, рукам и ногам внизу стоящих.
Старик разлепил губы. Стоял с воздетой смешно рукой, как черное чучело на огороде.
– Что, Хомонойа?..
– Люди… Люди идут к нам… слетают… Женевьева, гляди… они сходят сюда!..
Они шли сверху, плавно скользили, цепляясь руками за темный гаревой воздух, и одежды их развевались, и метель обвивала им босые ноги. Они стекали с небес, будто и впрямь были боги, но загорело лучилась их кожа, и сожженным деревом и землею пахли их темные лица, и из черноты и тьмы выступали они языками огня, и надо лбами их ярко, неистово и маняще золотели круглые и кривые, как тюремные миски, нимбы. Впереди шел человек в золотой каске. Китель на его груди был расстегнут. Медное лицо скорбно и светло. Рот изогнут молчащей подковой. Руки сжаты в кулаки. Рядом с ним шла черноволосая девушка, глаза ее черно запали, скулы, засмуглевшие на горном Солнце, голодно торчали; она подняла подол юбки, и в юбке она несла табак, много сухих табачных листьев, и они пахли одуряюще, пьяно, невероятно. А рядом с ней шел высокий военный в мундире капитана, с серебряными, под стать снегу, волосами; а рядом с ним шел худой, высокий, страшный лицом бородатый священник, в черной изодранной рясе, с медным крестом в руке, и у ног его бежали, летели собаки, и на загривках их, в перепутанной шерсти, лежал снег, и языки их мотались, высунутые из пастей. А рядом с ним ковылял маленький сгорбленный нищий, и пятки его были красны, как помидоры, и улыбка бессмысленна и беззубо правдива. А рядом с ним шел генерал, и его светлые, безжалостные глаза, чуть навыкате, пронизывали любой обман на свете, любую ложь опознавали издали, и он еле нес под сукном свое тяжелое брюхо и скрипел начищенными сапогами. А рядом с ним шел стриженный человечек, не поймешь, пацан или седой уже, в круглых черных очках; он слепо ощупывал руками туманный воздух перед собой, морщился, усмехался, водил ладонями вниз, вверх, как по стеклянной двери, будто бы видел за дверью что-то, будто бы знал, и на виске его горел запекшийся красный цветок. А рядом с ним шла высокая, гордая женщина в черном платье, и спина ее была обнажена, и на узкой туфельке поблескивал бархатный бант; и золотой нимб горел над ее затылком, как золотая соломенная шляпка, и губы ее были накрашены особой, прелестной перламутровой помадой, и играла на губах нежная улыбка, как музыка, дальняя флейта, – а у ног ее, а вокруг нее метался и горел огонь, она была вся охвачена огнем, небесный художник, видать, расстарался и перестарался, рыжей краски много потратил для фона иконы, красной киновари, сурика, яичного золота; огонь ведь так трудно писать, он не дается, вырывается из-под пальцев, обжигает голые ладони, и ты кричишь. А рядом с ней шел сухопарый полковник, с крестообразным шрамом по всей щеке; кто это тебя так?!.. ножом, что ли, или осколком стекла?!.. да ничего, до свадьбы заживет, до свадьбы Галилейской… А рядом с ним шел в меховой ушанке, в опушенных мехом голицах, в медвежьих пимах розовощекий охотник, в одной руке он держал корзинку с осетрами, в другой – связку собольих шкурок, и мертвые глаза соболей глядели тускло и тяжело, как глядят и людские очи. А рядом с ним шла сияющая, вся в белом, в белом кружевном платьице и в белой пелеринке, легкая, как голубиное перышко, девочка, и ее серо-зеленые озерные глаза лучились и мерцали, и русые тонкие волосики были забраны в пучок на темени; и рука ее была протянута вперед и вверх, и на ладони она держала прозрачный камень, и он горел сине, ясно, глядел печально. А рядом с ней шел высокий, как каланча, как жердь и дубина стоеросовая, тощий человек, солдат в форме Зимней Войны, и пятна засохшей крови метили его гимнастерку, и нательный крест просверкивал в расстегнутом вороте между ключиц, и все его лицо было располосовано шрамами, шрамы гуляли по его лицу и вспыхивали, как звезды, и он шел с небес вниз и молчал, и рот его открывался для немых слов, и глаза его кричали: люди! люди! зачем! зачем!.. – и в его солдатских руках не было никакого оружья, и руки его протягивались вниз, к оставшимся в живых или в мертвых людям, и маленькая женщина внизу, перед Иконостасом, схватила на руки мальчика, подняла к нему, идущему из тьмы с ярким нимбом над головой, и закричала:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});