Из бездны - Шендеров Герман
14 июля 1833
Невероятная жара. Подаренный княгиней Р. платок совсем запачкался, не видны больше ни инициалы, ни сердечко; его можно выжимать, как и мою сорочку. На комфорт в своем voyage я не рассчитывал – дорога из Санкт-Петербурга до Ипсуича выдалась весьма непростой, но каково же было мое удивление, когда по прибытии в Англию выяснилось, что за место на судне мне придется конкурировать с буквально тысячами ирландских голодранцев! Благо за достойную сумму один из капитанов предложил мне место в собственной каюте; о том, чтобы получить отдельную, речи даже не шло. Ирландские бедняки набивались битком на палубу, в трюмы и едва ли не на мачты, а все новые и новые прибывали к трапу, сыпались с пристани в воду и буквально задыхались в страшной толчее. Картофельный неурожай прошлых лет согнал шебутных кельтов с насиженных мест, и теперь, если хочешь попасть из Европы в Америку, – мирись с соседством этой кривозубой, дурнопахнущей и шумной толпы. Увидев судно, на котором мне предстояло преодолеть Атлантику, я едва не решился перенести поездку: New Hope оказался самым настоящим «плавучим гробом» – одним из тех, на которых раньше перевозили рабов из Африки. Эта старая, изношенная скорлупа поначалу вселила в меня недостойную заячью трусость, но, если подумать, она же и стала символом и флагом моего путешествия. Если моя книга все же когда-либо будет завершена, то именно «Новая надежда» станет идеальным названием для этого труда.
Несмотря на жалкое состояние судна, капитан-англичанин, судя по всему, славно знал свое дело, а может, сам Господь Бог Вседержитель благоволил моей святой цели. Так или иначе штормы и бури вечно беспокойной Атлантики обошли меня стороной. Сейчас происходит выгрузка ирландских мигрантов на острове Эллис – как его еще называют, острове Слез, – и во время этой небольшой остановки, когда качка наконец прекратилась, я могу позволить себе заняться своими заметками, прежде чем New Hope пристанет в порту Нового Йорка.
Этот трактат от имени титулярного советника Степана Андреевича Костюковского,1790 года рождения от Рождества Христова, призван стать исповедью, покаянием и посланием потомкам от имени всякого, чья спина гнется под кнутом.
С самого детства я ощущал свой долг и вину перед каждым невольником, что лишь по праву рождения и происхождения оказался почему-то в роли понукаемого. Моя покойная maman – царствие ей небесное – своим примером сформировала мою картину мира происшествием с сенной девкой Таськой. Таська была хороша собой, заглядывались на нее и деревенские холопы, и даже баре, что приезжали с матушкой испить чаю. Даже я, в тогда еще нежном возрасте, ощущал непривычный трепет, когда Таська приходила мне поправить постель. Все это не укрылось от глаз maman. Однажды маменька во время ужина выпила лишнего и кликнула к себе Таську, а когда та подошла – подвела ее к печи, заслонку открыла и говорит: «Ты, Таисия, гляди, дрова вроде все горят, но все по-разному. Эти – сухие да ладные, тепло да свет дают. А вот эти, с краю, посырее, – токмо дым пускают да глаза застят. Вот и на тебя мущины глядят и ту же красу видят – ложную да дымную, глаза трут, ничего не разумеют. А я-то все вижу: обыкновенно испорченную девку!» Таська и понять ничего не успела, а maman кочергу из печи выхватила и по лицу Таське мазнула. Веко одно на кочергу налипло, глаз закипел и спекся, а маменька-с сказала: «Вот теперь-то все увидят, какая ты сама есть!», а после – взяла меня за руку и повела к гувернантке – английский учить.
Той же зимою я и осиротел: как-то раз холодную зимою Таська, видать сослепу, неаккуратно закрыла басинуар[3], положенный под одеяло моей maman. Уголек, по всему, вывалился из жаровни и остался лежать под покрывалом. Не представляю, как матушка могла лечь в постель и не заметить дыма – возможно, выпила лишку вина, – но смерть ее постигла страшная: она не задохнулась, а прямо-таки сгорела заживо. Притом, полагаю, моя maman могла бы и спастись, но ее любимые шелковые простыни, когда горят – плавятся и липнут к чему ни попадя. Так она и погибла в этом огненном коконе, а хоронили ее в закрытом гробу – так и не смогли отодрать обожаемый ею китайский шелк от кожи.
Le châtiment, как сказала тогда моя гувернантка. В тот день я задумался о том, как хитро переплетаются события и причинно-следственные связи в головах простого люда. Не из злобы, но из отчаянной надежды растет их вера в справедливость высшую, коль человеческой здесь места не осталось. Сии мысли не оставляли меня до самого дня моего совершеннолетия, когда все права на матушкино наследство законным образом перешли в мои руки. И я пообещал себе – ценою жизни ли, свободы ли – открыть глаза людские на творящееся безумие, дабы предостеречь и спастись от грядущего Le châtiment, что уже зреет в головах тех, кто гнет спину. И верно писал опальный Александр Николаевич Радищев: «Русский народ очень терпелив и терпит до самой крайности; но когда конец положит своему терпению, то ничто не может его удержать, чтобы не преклонился на жестокость…»
Таким образом, цель mon voyage есть доказать власть имущим, мне подобным, но слепым в своей безбрежной алчности, что «блажени кротцыи: яко тии наследят землю». И что молитвы тех, на чьей невольничьей спине уж не осталось целой кожи от гнета и ударов плетью, дойдут до Господа скорее тех, что произнесены жирными да сытыми губами.
17 июля 1833
Наконец-то прибыл в Нью-Йорк, переоделся в свежее. Сердце молодого государства встретило смрадом и грязью. Не сравнить с выхолощенным великолепием столицы Российской империи и уж тем более с моим сонным имением: кругом крик, визг, мельтешение, носятся кареты, голосят мальчишки-газетчики. Кругом кипит какая-то насекомая, грязная суета; за смешные два пенса – paddy бросились разгружать мою поклажу. Не успел я нанять извозчика, а уж две уличных девки – обе рыжие – предложили мне свои услуги; несомненно, определили во мне богача по трости и цепочке шатлен. Улицы кишат крысами и бездомными – больше всего тех самых ирландцев. Оборванные и грязные, они хватаются за любую предложенную работу. Лошадиный навоз покрывает улицы толстым слоем, от вони можно буквально задохнуться.
Перед визитом к миссис Хиггс я предложил пенни, чтобы уличный мальчишка начистил мне обувь, – в ту же секунду меня окружила конопатая толпа. Клянча и пресмыкаясь, они разве что не вылизали изгвазданные нью-йоркскими улицами туфли до блеска. К ним прибился кучерявый арапчонок – малыш совсем, лет пяти на вид, но тут же был бит, а когда, спотыкаясь, побрел прочь – вслед ему полетели комья грязи. Возмущенный до глубины души этой гадкой сценой, я не дал мелким поганцам ни цента, даже ткнул одного тростью, за что тут же испытал ответный укол совести.
С миссис Хиггс я ранее общался по переписке. Богатая вдова мануфактурщика, происходящая из рода квакеров-пилигримов, активно сочувствовала немногочисленному движению аболиционистов – граждан Америки, ратующих за отмену рабства – и даже делала взносы. Встретившись с ней и ее ныне покойным мужем на курорте в Бад-Ишле, мы весьма недурно провели время за играми в крикет и обсуждением сходства порочных систем крепостничества в Российской империи и рабства в США. После скоропостижной кончины ее мужа – тот угодил в ткацкий станок на собственной фабрике – вдова Хиггс нашла утешение в наших беседах, пускай и по переписке, а также неоднократно зазывала погостить в своем особняке. Это и натолкнуло меня на мысль о voyage, который позволит мне составить наиболее яркую и разностороннюю картину того, что творится в головах невольников по всему свету.
Надо сказать, я был приятно удивлен практически полным отсутствием чернокожих среди прислуги вдовы Хиггс. Единственным исключением оказался пожилой дворецкий с облачком седых волос вокруг лысой макушки, по имени Фред. Все остальные слуги были ирландцами. Когда я не преминул отметить данное обстоятельство, вдова Хиггс несколько охладила мой восторг: оказывается, дело здесь вовсе не в человеколюбии – просто ирландцы готовы работать лучше и за меньшие деньги. Она сказала: «Там, где ниггера нужно одеть, обуть, накормить и обогреть, ирландец сделает все за пару никелей и в два раза расторопнее, чем эти ленивые porchmonkey (прим. – ленивая макака)». Таким образом, вдова заменила всех negroes ирландцами. Исключением стал лишь верный как пес старый Фред, который нянчил еще покойного мистера Хиггса. «Было бы верхом жестокости изгонять его в столь почтенном возрасте, к тому же никто лучше него не знает дом».