Джонатан Кэрролл - За стенами собачьего музея
— А гомик — это кто, па?
— Мужик, только наоборот.
— «Мужик» наоборот будет «кижум». А «гомик» — «кимог».
— Приедем, сам поймешь, что я имею в виду.
Человек, которого я увидел, был очень болен. Правда, он сам открыл дверь и с улыбкой пожал нам обоим руки. Но сколь мало оставалось в нем света! Он напомнил мне фонарь, огонек в котором едва теплится.
На вид ему было лет тридцать пять, он был среднего роста и довольно хрупкого телосложения. На лоб ниспадала волнистая челка светлых волос, похожая на пушистую запятую. Из-под челки смотрели зеленые глаза — довольно большие, но глубоко запавшие и потому казавшиеся значительно меньше. Истинный их размер я оценил, лишь внимательно приглядевшись к этому необычному человеку. А приглядываться я начал сразу же, поскольку мне страшно хотелось понять, что же такое «гомик». Кроме того, Лейн-Дайер стал первым в моей жизни человеком, который назвал меня не иначе как «мистер Гарри».
— Ага, вот и Радклиффы прибыли! Как поживаете, мистер Гарри?
— Спасибо, хорошо, мистер Лейн. То есть мистер Дайер.
— Называй меня, как хочешь. Можно просто Боб. И тут он упал.
Просто «бум», и все! Совершенно неожиданно. Он не оступался, не махал руками: еще мгновение назад стоял перед нами, а в следующее — неряшливой кучкой валяется на полу. Естественно, я рассмеялся. Решил, что он так притворяется ради меня — дурацкая детская шутка. Может быть, это и имел в виду отец, говоря, что гомик — тот же мужик, только наоборот?
Однако отец так ткнул меня локтем под ребра, что я аж вскрикнул от боли.
Тогда как Лейн-Дайер, все еще лежа на полу, взглянул на моего отца снизу вверх и сказал:
— Ничего страшного. Он просто не так меня понял. Я довольно часто падаю. У меня опухоль мозга, и из-за нее со мной происходят разные непонятные вещи.
Я перевел взгляд на отца, надеясь, что он мне все объяснит. Мы с ним дружили, и обычно он был со мной достаточно откровенен, но на сей раз отец лишь слегка мотнул головой, что означало: «Потом объясню». А посему я снова обернулся к фотографу и стал ждать, что же он будет делать дальше.
— Входите же, надо подготовиться к съемке. — Лейн-Дайер медленно поднялся с пола и повел нас вглубь дома.
Я по сию пору помню всю обстановку: темная мебель «Миссия» note 32, повсюду изделия из разноцветного стекла — Штойбен note 33, Лалик note 34, Тиффани note 35, — которые вбирали в себя свет и тут же вновь разбрасывали его вокруг, услаждая взор восхитительными, сложными переливами.
На стенах висели некоторые из самых знаменитых его фотографий: Феллини и Джульетта Мазина за обедом на съемках «Дороги». Велосипедисты в гонке Тур-де-Франс, тесной кучкой несущиеся по улицам Парижа, а над ними на заднем плане, подобно какому-то чудовищному металлическому голему, нависает Эйфелева Башня.
— А это вы сами снимали?
— Конечно.
— И это президент Эйзенхауэр?
— Верно. Он специально пригласил меня в Белый Дом, чтобы я его снял.
— Вы были в Белом Доме!
— Ну да, пару раз.
Я не знал, кто такой Феллини, да и на велосипеде мог мчаться кто угодно, но вот получить приглашение в Белый Дом, чтобы сфотографировать самого президента Эйзенхауэра, согласно моим понятиям, означало быть очень-очень важной персоной. После этого я вслед за Бобом отправился в его студию.
Уже потом в автобиографии Лейн-Дайера я прочитал, что он просто-таки ненавидел, когда его называли не Робертом, а как-нибудь иначе. Но для восьмилетнего парнишки «Боб» — это пара удобных поношенных джинсов, тогда как «Роберт» — черный шерстяной костюм, в котором тебя заставляют по воскресеньям ходить в церковь, или имя дальнего кузена, которого с первой же встречи начинаешь ненавидеть.
— А как вы меня будете снимать?
— Входи, я тебе покажу.
Студия оказалась местом, ничем не примечательным. Повсюду — специальные лампы и рефлекторы, но ничего такого уж особенного, ничего многообещающего: лишь несколько фотокамер, как бы подчеркивающих, что здесь занимаются делом, и безмолвно призывающих вести себя сдержаннее. Но мне тогда было всего восемь лет от роду, и быть сфотографированным столь знаменитым человеком казалось мне воздаянием должного, комбинацией того, что мне причиталось— ведь я был Гарри Радклиффом, третьеклассником, настоящим сыном своего отца, богатого и доброго человека, желания которого— закон. В восемь лет человек весьма серьезно относится к тому, что должен ему мир: цивилизация начинается прежде всего в твоей комнате и уже оттуда распространяется по миру.
— Присядь-ка вот сюда, Гарри
Миловидная ассистентка по имени Карла начала расхаживать по студии, устанавливая камеры и штативы, время от времени с улыбкой поглядывая на меня.
— Гарри, а кем бы ты хотел стать, когда вырастешь? Подняв голову и убедившись, что Карла смотрит на меня, я твердо заявил:
— Мэром Нью-Йорка.
Лейн-Дайер провел ладонями по своей шевелюре и, ни к кому конкретно не обращаясь, заметил:
— Ну разве не скромняга-парень?
Отец, услышав это, расхохотался. Я не совсем понял, в чем дело, но если папа смеется, значит, все в порядке.
— Посмотри-ка на меня, Гарри. Отлично. А теперь взгляни вон туда, на фотографию собаки.
— А что это за порода?
— Умоляю, шеф, помолчи минуточку. Вот закончу, тогда и поболтаем.
Я попытался хоть краешком глаза подсмотреть, чем он там занимается, но глаза никак не скашивались. Я начал было поворачивать голову…
— Не двигайся! Замри! — ВСПЫШКА. ВСПЫШКА. ВСПЫШКА. — Прекрасно, Гарри. Теперь можешь повернуться. Это грифон note 36. — ВСПЫШКА. ВСПЫШКА.
— Где?
— Та собака на снимке.
— А-а-а-а… Вы уже закончили меня снимать?
— Не совсем. Потерпи еще чуть-чуть.
Но где-то посредине съемок он снова рухнул на пол.
— Видишь ли, умение падать — это настоящая наука Когда постоянно брякаешься вот так, как я, безо всякого предупреждения, просто «плюх» и все, то после нескольких падений привыкаешь в полете схватывать взглядом и забирать с собой столько, сколько успеешь, Рисунок на портьерах— все, что успеваешь захватить глазами, как рукой… Главное — никогда не падать с пустыми руками. И не бояться падения. Понимаешь, что я имею в виду, Гарри?
— Нет, сэр. Не очень.
— Ну ничего, ничего. Посмотри-ка на меня.
Есть в умирающих нечто такое, что чувствуют даже дети.
Причем, дело вовсе не в том, что эти люди уже где-то далеко, просто детские сердца ощущают их неспособность и дальше оставаться в нашей с вами жизни. Под маской болезни или страха скрывается как бы намерение отправиться в долгий путь: собранные чемоданы на полу, утомленный, беспокойный взгляд, предвидящий трудности путешествия. Будто этим людям предстоит двадцатичасовой перелет. Мы не завидуем им, ведь впереди их ждет куча неудобств и смена множества часовых поясов, однако уже завтра они будут там — в каком-то чужом, далеком месте, которое одновременно и пугает и влечет нас. Мы исподволь бросаем взгляд на их билет, на проставленный там пункт назначения, с одной стороны невозможный, но в то же время безумно привлекательный. Какие запахи встретят их? Какие сны им будут сниться?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});