Мертвая свеча. Жуткие рассказы - Григорий Наумович Брейтман
Тяжело, со скрежещущим звуком, словно нехотя, отворилась дубовая, обитая зеленоватой медью дверь, и мы вошли в довольно большую, с низким, нависшим потолком комнату. Гагеншмидт внес за нами лампу и поставил ее на грузном, неуклюжем, оголенном от бумаг столе. Обстановка кабинета была незначительна. Несколько дубовых массивных кресел, упомянутый стол, старый кожаный диван около высокой и широкой лежанки при низком и широком камине. Затем виднелось много неинтересной комнатной рухляди, несколько волчьих шкур, группа ружей в углу и т. д. Видно было, что кабинет остается необитаемым и, может быть, мы скоро оставили бы эту холодную, неуютную и даже неприятную комнату, которая пахла погребом и тюрьмой, но одно зрелище заставило нас остановиться.
Мы стояли перед огромной, почти в полстены картиной, о которой мы слышали уже и которую, вследствие этого, мы сейчас же узнали.
Картина не висела на стене, а была как-то в нее вделана. Она была без рамы, как будто нарисована на камне. Краски уже получили темный колорит, но кой-где, на светлых местах, они казались свежими и яркими. Мы смотрели с удивлением на группу крестьян, отвечающих друг другу братским рукопожатием, и их глаза и выражение лиц доказывали, что рисовал их искренний и вдохновенный художник, который мог чувствовать чужую душу и показывать ее другими. Ужасны были лица крестьян, в них засело необыкновенно сильное выражение чувства и страдания. Великим художником должен был быть тот, кто рисовал эту картину. Он постиг человеческие страсти и сохранил их на своей картине. Все, все, что чувствовали люди двести лет назад, осталось на этой картине, словно эти люди не умирали и остались на вечную жизнь на этом грубом полотне, почти сросшемся с гранитной старой стеной. Но совсем другой вид имела фигура предка нашего хозяина, Карла Гагеншмидта. Его громоздкая фигура на краю картины хотя и стояла вызывающе, но не имела ни жизни, ни цвета.
Мы долго стояли перед этой замечательной картиной, и дрожь проходила по нашему телу. Правда, картина нас взволновала, но, кроме того, еще какое-то особенное, непонятное впечатление осталось у меня от этой картины, но в чем оно заключалось, я не мог себе объяснить. Я напрягал все свое внимание, память, но ничего не помогало. И когда Гагеншмидт, наконец, взял лампу, я и Хамелеон пошли за ним беспрекословно, полные сложных впечатлений и недоумения.
VIII
Когда мы возвратились в мою комнату, мы сели один против другого, молча обдумывая создавшееся положение. Я видел, что Хамелеон находится все еще в недоумении, но я не знал, такого ли оно содержания, как и мое, или по другой причине. Я же был необыкновенно смущен одним обстоятельством, о котором говорить Хамелеону пока не хотел. И мы сидели довольно долго, погруженные в молчание, ломая голову над интересовавшими нас загадками. Мы то и дело взглядывали серьезно друг другу в глаза, но не решались вытаскивать своих мыслей, потому что уверенность покинула нас. Наконец, я прервал молчание, чтобы как-нибудь суммировать наблюдения последних часов.
— Я вынес из посещения кабинета Гагеншмидта такое впечатление, будто он эту картину держит в заключении, приковал ее к стене. Колорит и атмосфера этого кабинета определенно тюремные.
Хамелеон печально улыбнулся и покачал головой, находясь все еще под давлением своей мысли.
— Вы и не замечаете, что наши впечатления стали какими-то патологическими, — сказал он мне.
Я вздрогнул от его правдивых слов.
— Глядя на эту замечательную картину, кажется, что в ней шевелится если не жизнь, то мысль, чувство, какая-то сверхъестественность. Вы этого не почувствовали, мой друг?
— На меня она также произвела очень сильное впечатление, — тихо ответил Хамелеон, — но вы немножко уже увлекаетесь. Ваши нервы, по-видимому, довольно сильно потрепаны. Надо взять себя в руки.
— Нет, дело не только в нервах, — настаивал я, — там что-то есть…
Хамелеон выпрямился и глаза его загорелись блеском.
— Есть-то есть, — воскликнул он, отвечая уже прямо на наши мысли, — но что? Вот это «что» меня и мучает.
— Не знаю, — сознался я и развел руками.
— Словно что-то завязло в темном уголку мозгов и нельзя его осветить, — сказал Хамелеон и встал. Он прошелся несколько раз по комнате, набил табаком и раскурил свою трубку, отчего воздух скоро стал сизым и, остановившись передо мной, проговорил нарочито громко:
— Ну, довольно бабничать! Как нам не стыдно! Перейдем к делу.
Тогда, как будто заразившись его бодростью, я также вскочил, готовый к действиям. Нравственная слабость сразу исчезла. Дальнейший ход наших операций был нам уже известен, хотя мы о них еще не говорили, но он диктовался обстоятельствами.
— Мы сегодня не раздеваемся и, чтобы не заснуть, выпьем кофе и станем играть в экарте, — сказал я.
IX
Мы позвали слугу, попросили кофе и, как ни в чем не бывало, сели за карты. И временами, прихлебывая черную жидкость, мы обменивались короткими фразами по интересовавшему нас вопросу, но относились к нему уже спокойно и рассудительно.
— Какое торжествующее лицо было у пьяного Гагеншмидта, когда он ввел нас в свой кабинет.
— Безумие сквозило в его глазах.
— Он боялся, чтобы мы долго не оставались там.
— И как он зорко за нами следил!
Мы посмотрели друг на друга и не могли удержаться от смеха.
— А все-таки я ничего не понимаю, — сказал один из нас.
— И я тоже, — подтвердил другой.
Десятки партий экарте не утомили нас. Мы играли, когда уже пробило одиннадцать часов, затем двенадцать. После этого часа мы играли уже насторожившись. Фуражка Хамелеона лежала тут же на столе. И, наконец, около часа ночи мы вскочили в необыкновенном волнении, с одинаковым криком.
Внутри замка, недалеко от нас, послышался выстрел, глухой, но явственный,