Царь нигилистов 4 (СИ) - Волховский Олег
— Сашка! — прикрикнул царь. — Он мой дядя и брат твоей бабушки.
— Это не делает его умнее!
— Ты ничего не понимаешь! Они предлагали ему титул, а не власть. Он прекрасно это понял и сказал: «Это не корона, это ошейник». Он был остался без власти. Зато они не остались без конституции, король дал им другую.
— А что было в той, принятой Учредительным собранием во Франкфурте?
— Учредительным собранием?
— Национальным, — кивнул Саша. — По своей роли оно было учредительным. Что так не понравилось королю?
— Да, она похожа на твою, — усмехнулся царь. — Правда не такая радикальная. Избирательных прав женщинам не дает, смертную казнь упраздняет не во всех случаях и считает возможным иногда запрещать собрания. Зато ликвидирует дворянство.
— Очень интересно, я бы почитал, — сказал Саша. — Смотря как ликвидирует. «Дворянин», как почетное звание, я бы оставил. Чтобы было, к чему стремиться.
— Пока я передал тебе два других документа. Они уже у тебя на столе в твоей комнате. Почитай, тебе полезно. И я бы хотел, чтобы ты написал то, что об этом думаешь.
— Хорошо, — кивнул Саша.
Интересно, что за документы?
— Папа́, — вмешался Никса, — а, если конституционное устройство лучше, почему бы и нет?
— Оно не лучше, — отрезать царь. — Поменьше слушай Сашку!
— Но ведь даже бабушкин брат дал немцам конституцию, хотя и не ту, что они хотели, — заметил Никса.
— Ты ещё мал судить о таких вещах! — прикрикнул царь.
— Папа́, — проговорил Саша. — Может, я чего-то не понимаю, но ведь новая конституция была уже принята Собранием во Франкфурте?
— Что ты хочешь этим сказать?
— То, что тогда бунтовщиками были, к сожалению, бабушкин брат, король Пруссии, и король Саксонии, а Бакунин Михаил Александрович защищал законный конституционный порядок.
Царь скомкал салфетку и бросил её на стол.
— Сашка! Тебе мало недели гауптвахты?
— Я только делаю выводы из фактов, — возразил Саша.
— Нет никакой другой законной власти, кроме власти монарха! — сказал царь.
— Сейчас не везде монархии, — заметил Никса.
— Тоже нарываешься на гауптвахту?
— Саша! — вмешалась мама́ и посмотрела на мужа. — Они ещё дети, всё поймут, когда повзрослеют. Саша стал очень хорошо учиться. Разве время его наказывать?
— Ладно, — сказал царь. — Пусть читает своего «защитника порядка»! Может, поумнеет!
И встал из-за стола.
На тумбочке у кровати Сашу действительно ждали два документа. Первый был датирован июлем-началом августа 1851-го, имел пометку «Петропавловская крепость» и назывался: «Исповедь».
Наверху первой страницы имелась покрытая лаком надпись карандашом: «Стоит тебе прочесть, весьма любопытно и поучительно».
Когда это её успели покрыть лаком?
Саша присмотрелся и понял, что почерк не отца. На полях пометка была продублирована чернилами и засвидетельствована генерал-лейтенантом Дубельтом. Про этого Дубельта Саша слышал, он был начальником тайной полиции при Николае Павловиче, и его уже не было в живых.
Значит, дедушка писал. Для папа́.
Сам документ был написан просто идеальным разборчивым почерком.
'ВАШЕ ИМПЕРАТОРСКОЕ ВЕЛИЧЕСТВО, ВСЕМИЛОВТИВЕЙШИЙ ГОСУДАРЬ! — начиналась рукопись. — Когда меня везли из Австрии в Россию, зная строгость русских законов, зная ВАШУ непреоборимую ненависть ко всему, что только похоже на непослушание, не говоря уже о явном бунте против воли ВАШЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА, зная также всю тяжесть моих преступлений, которых не имел ни надежды, ни даже намерения утаить или умалить перед судом, я сказал себе, что мне остается только одно — терпеть до конца, и просил у бога Силы для того.
Чтобы выпить достойно и без подлой слабости горькую чашу, мною же самим уготованную. Я знал, что, лишенный дворянства тому назад несколько лет приговором правительствующего сената и указом ВАШЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА, я мог быть законно подвержен телесному наказанию, и, ожидая худшего, надеялся только на одну смерть как на скорую избавительницу от всех мук и от всех испытаний.
Не могу выразить, ГОСУДАРЬ, как я был поражен, глубоко тронут благородным, человеческим, снисходительным обхождением, встретившим меня при самом моем въезде на русскую границу! Я ожидал другой встречи. Что я увидел, услышал, все, что испытал в продолжении целой дороги от Царства Польского до Петропавловской крепости, было так противно моим боязненным ожиданиям, стояло в таком противоречии со всем тем, что я сам по слухам и думал и говорил, и писал о жестокости русского правительства, что я, в первый раз усумнившись в истине прежних понятий, спросил себя с изумленьем: не клеветал ли я? Двухмесячное пребывание в Петропавловской крепости окончательно убедило меня в совершенной неосновательности многих старых предубеждений'.
Да, документ явно заслуживал прочтения. Как минимум, складывать слова в предложения автор умел, хотя то ли заразился Стокгольмским синдромом, то ли очень хотел это продемонстрировать.
Дедушку проняло: последний абзац он отчеркнул карандашом на полях.
После чего Бакунин вскользь помянул свои «великие преступления», всплакнул, что ни на что не надеется и ничего не желает, и продолжил в том же духе: «Граф Орлов объявил мне от имели ВАШЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА, что ВЫ желаете, ГОСУДАРЬ, чтоб я ВАМ написал полную исповедь всех своих прегрешений. ГОСУДАРЬ! Я не заслужил такой милости и краснею, вспомнив все, что дерзал говорить и писать о неумолимой строгости ВАШЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА».
Боже! Какой слог!
Саша решил, что автор перегибает палку. Но Михаилу Александровичу и этого было мало.
«Что скажу я страшному русскому царю, грозному блюстителю и ревнителю законов? — вопрошал бывший бунтовщик. — Исповедь моя ВАМ как моему ГОСУДАРЮ заключалась бы в следующих немногих словах: ГОСУДАРЬ! я кругом виноват перед ВАШИМ ИМПЕРАТОРСКИМ ВЕЛИЧЕСТВОМ и перед законами отечества. ВЫ знаете мои преступления, и то, что ВАМ известно, достаточно для осуждения меня по законам на тягчайшую казнь, существующую в России».
В общем, бунтовал, противостоял как враг, возмущал умы и говорил гадости. Моя вина: бью себя кулаком в грудь, что есть силы, и посыпаю пеплом повинную голову. Любой государев суд сочту справедливым и любую казнь приму. Ну. Что тут ещё сказать? В смысле: чего же боле?
Но тут в теплую и сухую, прекрасно обставленную кроватью и привинченным к стене столиком со свечой, камеру Петропавловской крепости пришел к бедному кающемуся грешнику добрый граф Орлов и передал от ЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА слово, которое потрясло бедного узника до глубины души и переворотило всё сердце его…
Глава 10
«Пишите, — сказал Бакунину граф Орлов, — пишите к ГОСУДАРЮ, как бы вы говорили с своим духовным отцом».
Так и получилась сия почти стостраничная исповедь.
Покаянными словами она была набита до отказа на всем своем протяжении.
Не то, чтобы Саше хотелось плеваться. Он был далек от осуждения. Гауптвахту-то перенес не так чтобы легко, а пять суток гауптвахты — это более, чем лайтово по сравнению с одним днём в Алексеевском равелине.
«Молю Вас только о двух вещах, ГОСУДАРЬ! — писал Бакунин. — Во-первых, не сомневайтесь в истине слов моих: клянусь ВАМ, что никакая ложь, ниже тысячная часть лжи не вытечет из пера моего. А во-вторых молю Вас, ГОСУДАРЬ, не требуйте от меня, чтобы я Вам исповедовал чужие грехи».
Понятно! Значит, Третье Отделение идет, куда подальше. Называть имена кающийся грешник не собирался.
Дедушка тут же отреагировал, начертав карандашом на полях: « Этим уже уничтожает всякое доверие; ежели он чувствует всю тяжесть своих грехов, то одна чистая полная исповедь, а не условная, может почесться исповедью».
И Бакунин принялся за изложение автобиографии: артиллерийское училище, первая любовь, отставка, увлечение немецкой философией, отъезд за границу, Берлинский университет. Тут автор ввернул пассаж про жалких немецких профессоров и вообще жалких немцев, а Николай Павлович радостно отчеркнул это на полях, словно и не был на 99% немцем. Воистину, национальность — это не кровь!