Виорэль Ломов - Мурлов, или Преодоление отсутствия
– У вас же, гражданин, послезавтра самолет. Заверенной телеграммы нет?
– Что? – хрипло спросил Мурлов. – Какой телеграммы?
– Заверенной телеграммы о смерти близкого человека.
Мурлов медленно побрел, куда глаза глядят. И мысли его были сплошь заверенные телеграммы о собственной смерти.
Глава 35. В которой все получилось по-дурацки
Мурлов возбужденно ходил по квартире, возился с детьми, ему страшно было остаться с Наташей наедине. И он с досадой увидел по ее лицу, что она догадалась об этом. С юга он ей не писал, не звонил, не давал телеграмм. И вообще даже не сказал, куда поехал и на сколько. Конечно, это было жестоко с его стороны. Последний год между ними как кошка пробежала, но они жили сносно, без сцен и аффектов, доживали свой век. У основного населения вообще прописка в кошкином дому, оттого и собачатся постоянно. Он, собственно, так и сказал ей, когда улетал, мол, куда – не знаю пока, случится что – сообщат, а вернусь – когда вернусь. Она его встретила (это было заметно) через силу радостной улыбкой и в этой деланной радости были и тревога, и страдание, и раздражение. Может быть, и остатки любви. Все может быть.
– Почему не писал? Трудно было позвонить?
Мурлов отшутился, что спорт, вино и домино, ну и, понятно, женщины – не оставили ему ни одной свободной минуты. Но по ее лицу и по голосу было видно, что она что-то знает и выпытывает у него признание. Его сначала охватила ярость, словно она посягала на его свободу, но потом он резонно заключил, что подобную галиматью мог придумать только он сам, загнанный в угол собственной ложью, а вернее – непризнанием, непризнанием того факта, что он всю свою жизнь строил, строил дом, построил его, привел в него жену, наплодил в нем детей, наполнил его под самую завязку ложью, а вывеску повесил: «Правда». Чтобы все видели и чтобы было ему чем гордиться.
Он с содроганием ждал вечера, когда дети лягут спать и они с Наташей останутся одни, как на дуэли. Ведь они все-таки пока муж и жена, и дуэль эта самая обычная и распространенная и, как правило, без смертельных исходов – семейная.
И вдруг с удивлением, а потом с радостью, Мурлов понял, почувствовал, что он по-прежнему любит ее, что она так же близка и желанна ему, как была близка и желанна всегда, даже в этот последний год с облаками и туманами, с тех самых пор, как он познакомился с феей замерзших вод. И что-то новое, более глубокое, появилось в его душе, будто открылась новая, ранее не известная дверца, которая вела в уютную комнату, где все дышало покоем. Но стоило подумать ему о Фаине, как боль пронзила правое плечо, точно там Фаина поставила свою золотую заветную печать. «Только переменное бывает постоянным» – так, кажется, говорил когда-то один Фаинин приятель. Царствие ему небесное. Или – «только постоянное бывает переменным»? Да не все ли равно! Главное – бывает.
Остались одни. Наташа молча ходила по спальне. Присела на край кровати и заплакала, ничего не сказав ему, ни о чем не спросив. Она знала все. Ей рассказали с ненужными подробностями обо всем соседи, очевидцы похождений мужа. Они, оказывается, жили в том же райончике, где был домик, маленький, как спичечный коробок, и где, как спички, сгорели Фаина и Мурлов. И даже как-то поздоровались с Мурловым, но он не обратил на них внимания, поскольку они были из другой жизни. «Уж о-очень у него были счастливые глаза, чтобы обращать на нас внимание», – с удовольствием поделились они своими наблюдениями. Простейшие так естественно делятся… Мало того, соседка знала даже Фаину, так как работала в институте, где преподавала Фаина, в снабжении. «Это такая девка – оторви и брось. Трех мужиков заездила. А тоже мне – дочь академика! Да и того, говорят, на север сослали, грунт долбить».
Наташа ждала, когда Дима расскажет ей все сам. «Потом. Как-нибудь потом, – думал Мурлов. – Только не сейчас. Нет-нет, только не сейчас». Замечено, скорость признания зависит от степени угрызений совести, но никто еще не преодолел звуковой барьер.
Наташа плакала, отвернувшись к стене. Он осторожно взял ее за плечо. Она повернулась к нему, уткнулась ему в грудь, и он почувствовал, что все ее лицо мокро от слез. Он обнял ее, стал гладить и бормотать:
– Ничего, ничего. Все будет хорошо. Все начнем сначала.
Утром у них были покусанные губы.
– Что ты наделал, – грустно улыбнулась Наташа. – Смотри, какой синяк на шее оставил. Как маленький.
Она уже решила жить дальше, как ни в чем не бывало: скажет – хорошо, а не скажет – может, еще и лучше.
«Как же я пойду к Фаине? Что скажу Наташе? Димке? Что скажу себе? Кого я люблю? С кем я хочу быть? Кому я принесу счастье, а кому горе?»
Днем он позвонил на работу Раисе. Та сообщила ему, что Фаина подписала обходной и завтра в три часа дает отходную.
– Приходи. Там будет наш маленький бабс-клуб. Суббота не занята?
– В качестве кого приходить?
– В качестве себя, дурень, – бросила Раиса трубку.
«Как же мне вырваться завтра? – соображал Мурлов. Ему не хотелось рыть глубже яму лжи и он так ничего и не придумал. – Ладно, утро вечера мудренее. Завтра видно будет».
Наташа успокоилась совершенно. Ей сначала было страшно, что с ней повторится та же история, что и много лет назад с Толей: соберется молчком и поминай как звали. «Какие они оба одинаковые – и Толя, и Дима, – поразилась она. И вспомнила, что оба они явились к ней в образе двух поленьев. – Но из таких буратин не наделаешь. Инструмента для них нет».
Мурлов долго лежал без сна. Утром он признался во всем жене и сказал, что Фаина уезжает. Навсегда уезжает, в другой город, и он не может не пойти проводить ее. Навсегда. Наташа поцеловала его в щеку и сказала искренне:
– Спасибо, Дима. Хотя мне и очень больно. Конечно же, иди… Проводи ее. Но… Не потеряй себя.
Мурлов с удивлением глядел на жену. Ему всегда женщины казались в эмоциональном проявлении проще мужчин, односложнее, что ли, исключая, разумеется, некоторых актрис и Фаину. Но столько всего было в Наташиных глазах, голосе, осанке, руках, нижней губе – казалось, каждая клеточка ее тела, каждая нота ее души живет одновременно разными жизнями – и все в них: и счастье, и горе, и гордость, и даже радость, и страдание. Вот только плечи – чувствовалось, что на них лежит большой груз, тяжкий груз, которому нет имени в простом языке.
Мурлов с тяжелым сердцем пошел на проводы. Как на похороны, мелькнуло у него в голове. Было уже десять минут четвертого. У подъезда Мурлова встретила Раиса.
– Я пошла звонить тебе. Телефон у Файки не работает. Ты что, с ума сошел? Где тебя носит? На нее страшно смотреть.
Мурлов влетел по лестнице на четвертый этаж. Позвонил. Открыла Фаина. Подошла запыхавшаяся Раиса.
– Фу ты, черт! За тобой не угонишься. Прямо на крыльях любви! Проходи, чего встал.
Они не отреагировали на приглашение Раисы. Спустились вниз, зашли на школьный двор и сели на скамейку. Фаина потерянно глядела по сторонам.
– Дышать нечем, – сказала она. – Пойдем, я валидол возьму, что ли.
– У меня есть. На.
– Как дома?
– Что?
– Не притворяйся. Дома плохо?
– Да уж…
– Вот и все. Завтра Райкин муж отвезет меня в аэропорт и – тю-тю.
– Я с тобой.
– Не надо шутить, Димочка.
– Я не шучу.
Фаина ничего не сказала. И Мурлов с облегчением и болью понял, что теперь-то уж точно все и к старому возврата нет. «Какой же я подлец, – думал он. – Какая же я сволочь!» И тут же явственно услышал ее голос:
– Нет, Димочка. Просто поздно. Поздно, мой милый.
Мурлов пожал плечами:
– Я приду в аэропорт.
– Не опоздай.
– Зачем ты так?
– Как?
Фаина смотрела на него, и в ее зеленых глазах была вечно живая насмешка. Пропал. Пропал навсегда.
– Колдунья ты, Фаина. Ведьма.
Фаина расхохоталась:
– Сожги меня.
А вечером, когда все разошлись, она устроилась в кресле, как тогда в Москве, свалила на пол свои любимые девичьи книги, лишившие ее счастья, которые пока оставляла здесь вместе с вещами, и задумалась. Как в юности все было красиво. Какая роскошная теоретическая модель любви! Соломон утверждает, что блудница – это глубокая пропасть. Не уточняет только – для кого: для себя или для мужчин. Конечно же, для себя. Мужчины и так ползают по дну пропасти. Куда им глубже?
Всю ночь Фаина провела в полудреме, полуяви, получтении. Пила кофе, пила коньяк, пила разные таблетки, смотрела в окно. Вспоминала белую птицу из той светлой ночи, когда было страшно одиноко и охватывала сладостная жуть оттого, что вся жизнь впереди… Слушала далекие гудки, вносившие в душу дополнительную тревогу и успокоение одновременно.
Будто занавес в театре открылся. На зеленом холме под синим небом стоит серый монастырь с маленькими черными окнами наверху. Слышится красивый мужской хор. Из окна смотрит мужчина в черкеске и еще чем-то национальном. Внизу по тропинке идет девушка, хорошенькая, упругая, тело южное, гладкое, загорелое, в соломенной шляпке, сандалиях, длинной легкой юбке и с корзинкой на сгибе локтя. Идет свободно, раскованно, беззаботно, виляя всем телом. Мужчина в окне смотрит на нее сверху, провожает взглядом, свисает из окна всем туловищем. Вот она дошла до поворота, а там вроде горячий пляж и море, и она отбрасывает корзинку в одну сторону, шляпку в другую… Небрежно скинула юбку и взмахнула ею, как флагом… Мужчина, вытянувшись во всю длину, вывалился из окна. Девушка повернула радостное красивое лицо и помахала рукой…