Виорэль Ломов - Мурлов, или Преодоление отсутствия
– Без меня-то без меня, – ответил, зевая, бог кровопусканий, он никак не мог нашарить ногами сандалии, – но эти цари, ей-богу, сущие дети! Нет, чтоб сидеть в тенечке, тянуть пивко – в Мемфисе пиво класс! – и отдавать распоряжения оболтусам адъютантам да князьям Андреям, лезут сами, очертя голову, в самое что ни на есть пекло. У них для этого смотри сколько дураков! И когда только они научатся воевать, а не играть в войну?
– А сам-то что лезешь в драку? – спросила богиня.
– Делать больше нечего: я и царь, и дурак – все в одном лице. Мне Зевс штатов не дал! Сам себе командую, сам себе повинуюсь. Я победитель и побежденный. Я смысл войны и ее бессмыслие. Ладно, тебе это сложно понять. Пошел я, ма шер. Хотя… Сосет что-то… Перекусить, что ли? А вбей-ка, Афродитушка, на эту сковородку пару яиц Приапа, – гоготнул Арей. – Или их лучше всмятку?
– Шнурок плохо завязал. «Всмятку»! Перевяжи, а то развяжется, споткнешься, мон шер, и носик зашибешь, – сказала Афродита и тут же сладко заснула после божественно проведенной ночи. И снился ей грандиозный сон, что все люди вдруг забыли о своих распрях, заключили всеобщий мир и занялись такими прекрасными вещами, как изысканная еда и неторопливая любовь, а Арей устроился забойщиком скота на мясокомбинат и его раз в месяц отоваривают тушенкой и охотничьими сосисками в качестве награды за кровожадность. А на его божественных ногах вместо сандалий были большие стоптанные сапоги. И в том странном непонятном сне слышалось еще яростное шкворчание яичницы на громадной, как стадион, сковороде…
* * *Мурлов долго смотрел на несколько измятых листочков, припоминая, когда он это написал и в связи с чем. Скомкал и с отвращением швырнул их в ведро, дно которого устилала очередная почетная грамота к празднику. «Народ переворачивает пласт земли вверх ногами и думает, что с сорняками покончено. Народ точно так же переворачивает страну и думает, что теперь будет все по-другому. Оно, как думает, так и идет», – это я написал тогда, когда на кухне всю ночь орали, а мне снился унитаз… Надо же! Все, мон шер, ты отписал свое!
Глава 34. Ни слова про любовь
Пролетели незаметно десять лет. Как быстрые тени десяти тихих черных птиц за окном. Их все можно было уложить, как в коробку, в один любой день посередине любой рабочей недели. Описанию этого дня не надо много красок, не надо красивых слов. Подъем в шесть. Туалет. Завтрак. Молчание. Транспорт. Чья-то грызня. Чей-то взгляд. Работа. Чай. Работа. Обед. Работа. Чай. Да, нет. Да, нет. А слышали? Говорят… Раньше было… Васина сняли. А Марина-то знаете с кем?.. Транспорт. Очередь. Ужин. Молчание. Уроки. Здоровье. Нотации. Обед на завтра. Задания на завтра. Все односложно. Практически одни существительные, а если разговоры – союзы и междометия. Причем, в основном, союзы между междометиями. Он и она – союз заключили. Та и тот – союз распался. Они – не в союзе и т. д. и т. п., вплоть до нерушимого Союза братских республик.
Непонятно, куда делась многокрасочность мира. В последнюю зиму Мурлов обратил внимание на исчезновение красок из его жизни. Жизнь как бы вылиняла. А может, просто настала собачья жизнь. И я смотрю на нее глазами собаки и вижу только черное и белое. Зато вижу больше носом и чую, где может быть плохо. Черно-белая графика Обри Бердслея не хуже фейерверка красок того же Моне. Где сейчас Федя Марлинский? Как он любил Бердсли! Если провести вокруг меня круг радиусом один метр, за этим кругом везде будет плохо, думал он. Мурлов не писал больше. Зачем? Но иногда сидел за письменным столом, глядел в окно и сочинял стихи. Иногда записывал, а чаще повторял про себя, словно учил их наизусть, чтобы вспомнить потом перед смертью. Если будет время. Он сидел за письменным столом и глядел в окно, на белые крыши домов, серенькое небо над ними, на черные окна белых и серых зданий, черные фигурки редких прохожих на белом снегу, неслышный серый промельк одиноко падающего с крыши голубя. Все свелось к двум-трем цветам, которые, однако, так гармонировали с настроем души, что любой другой цвет, например, оранжевый или красный, ударял бы по нервам.
Мурлов вымучивал письмо. Письмо не получалось, точно промозглость и холод сковали не только природу, но и мысли, и чувства, и руки. «Как это я раньше столько писал? Ради чего? Ради кого? Перо к бумаге – и мысли потекли… Ужасно, сколько в мире всего происходит напрасно, бездарно и безвозвратно! Сколько жизней, как отсыревших спичек, стерлось, не вспыхнув, не осветив на миг скудный серый кубик пространства, загубивший их.
В любой конкретной науке развитие можно как-то аргументировать: в физике, например, процессы идут в более вероятном направлении, в биологии – в менее вероятном, и только в моей конкретной жизни – в самом невероятном, черт знает каком направлении.
За десять лет Мурлов лишь несколько раз видел Фаину, и то случайно – в толпе, в магазине, и не одну. А в последние пять лет он ее, кажется, вообще ни разу не видел. И почти забыл ее. Раз только представил, что они снова вместе, и поспешил заняться каким-то делом.
Фаина же пребывала все десять лет в перманентном состоянии увлеченности, но ни одна из них не принесла ей радости, какую испытала она от общения с Филологом и… да-да, с Мурловым. Это поняла она давно. «С ними, только с ними я могла быть счастлива, также как и они – со мной».
«Модальные глаголы не заменяют друг друга, в отличие от людей, – говорил Филолог. – То, что надо, может и не быть, а что возможно – совсем не обязательно сбудется». Фаина прогоняла навязчивые мысли каким-то ленивым однообразным усилием воли, которое делают только в силу того, что его надо делать, зная наперед, что оно к успеху не приведет, – это было похоже на то, как прогоняют назойливых мух с куска сыра.
Фаина взяла неделю за свой счет и полетела в Москву, к тетке. Та уехала в отпуск и просила хотя бы немного пожить у нее (потом Фаину должна была сменить подруга тети Шуры), поухаживать за капризным котом Франсуа и безымянными капризными цветами. Кота никому нельзя было оставить, так как он тяжело переживал и разлуку с хозяйкой, и перемену местожительства: отказывался от пищи и демонстративно гадил посреди зала.
В самолете Фаина читала «Мадам Бовари» и до слез восхищалась – нет, не Эммой, восхищалась языком романа. Флобер ли так написал или Любимов так чудесно перевел (надо будет почитать в оригинале), но фраза: «Он брал с подоконника Эммины башмачки, покрытые грязью свиданий, под его руками грязь превращалась в пыль, и он смотрел, как она медленно поднимается в луче солнца», – изумительная фраза. Здесь и двойной смысл, и возвышение низменного, и философия по поводу тщеты бытия, превращения его в пыль… «Это во мне от Филолога, во веки веков», – вздохнула Фаина, но уже без боли, как много лет назад.
Фаина и Мурлов столкнулись нос к носу в дверях Елисеевского. Оба раздраженно глянули друг на друга – мгновенный испуг и тут же вспыхнувшая радость осветила их лица. Встречные людские потоки разнесли их в разные стороны, как две щепки. Опомнившись, они стали продираться друг к другу.
– Уйдем отсюда, – сказал Мурлов, держа Фаину за руку, точно боялся снова потерять ее. – Уйдем отсюда! Уйдем скорей!
И они пошли, сами не зная куда, и оба молчали, глядели друг на друга влажными глазами и нервически улыбались, ничего не видя и не слыша вокруг.
– Фаина, – сказал наконец Мурлов, – где мы?
Уютная комнатка. Кресло, в котором можно забыться после работы, укутавшись шалью, и погрузиться в мысли, мысли, мысли… Роза алеет в вазе. Ей уже несколько дней, ее коснулось дыхание смерти, и она прекрасна своей последней красотой – той, быть может, которую имел в виду Проспер Мериме. Потемневшие лепестки набухли по краям и свернулись, как кровь. Увядшие цветы притягивают руку, притягивают взор, притягивают сердце. Возле такой розы хорошо сидеть и беседовать, коленями прижавшись друг к другу, как китайцы. И теплые руки лежат в теплых руках, и взгляды доверчиво слились, и так спокойно на душе, так спокойно, как не было спокойно никогда.
Время бежит, часы тикают, но время сейчас не разносит их в разные стороны, а соединяет. И они, как заведенные часы, тикают, тикают – ведут нескончаемый разговор. Кто говорит, о чем говорит – не поймешь. Говорят сразу оба, об одном и том же, и говорят одни и те же слова.
– Два дня мне нравятся в году.
– Хорошая строчка для стихотворения.
– Два дня мне нравятся в году…
– Когда с тобой я разговор веду.
– Когда мне рай с тобой в аду… Два дня мне нравятся в году. Я помню их. Я буду помнить их все время. Зеленая лужайка. Трава. Сколько травы! А солнце! Слушай, его не было целый год. Его не было десять лет! Куст крыжовника. Помнишь? Как квочка. А вокруг него, как цыплята, желтые одуванчики. А прозрачные вишни! Какие вишни! Они как губы! В солнечном свете холодные мягкие губы.