Владимир Круковер - Двойник президента России
У меня тоже свидание, подумал я, только не в Самарре, а в Москве. В столице круто справлять собственную тризну!
Я смаковал эту новую для разума идею. Весьма своеобразно сдобренную иллюзией президентского быта. (Или не иллюзией?) И постепенно куда–то пропала меланхолия, под ложечкой появился ледок, жара перестала так уж донимать и остро ощутилось, какое грязное у меня тело. И я залез в ванную и начал яростно мыться, не обращая внимание на невозможность разбавить горячую воду холодной. Вымылся, тщательно побрился, вылил на себя остатки одеколона, почистил гнилые зубы, заварил еще кофе, выпил, как прежде, с сигареткой. И начал прикидывать быстрый план обогащения.
Вот ведь, как удивительно. Впервые в жизни почувствовал себя свободным. Ну, полностью свободным. От общества, от быта, от забот, от морали — от всего. Упоительное чувство!
Наверное, каждого человека посещают мысли о самоубийстве. Это своеобразное доказательство нашей человеческой независимости, наш козырь в игре с фортуной, неотъемлемое преимущество в сложных обстоятельствах. Человек подвержен этим мыслям в периоды слабости, психологического несовершенства. Не зря же в ряде стран люди борются на право законной эвтазии. Как спасения от страданий. Ницше ввел идею суицида в философский канон. Горький безуспешно кричал устами своих героев, что жизнь прекрасна и в муке своей. Но страдания физические не так уж страшны, особенно для мазохистов. В конце–то концов щекотка, поглаживание — слабая форма боли. Страдания психологические гораздо трагичней. Стоит ли существовать в мученьях, гнить годы, если можно сгореть в последнем проявлении жизненных сил…
Как большинство неумелых, непрактичных людей, я часто читал об аферистах, завидую их дерзким способам обогащения. И столь же часто представлял себя на их месте. Кем–то, вроде Мавродия. Мечты никогда не проверялись практикой. Неумелость и скрытая в каждом человеке трусость мешали. Но потенциальному смертнику бояться нечего. Почти нечего. Я высыпал в чашку остатки кофе и сахара. И, неспешно его отхлебывая, стал планировать.
Сперва надо было раздобыть начальный капитал. Чтоб начать. Для этого можно было использовать собственный печальный опыт — я часто оказывался жертвой аферистов. Как–то снял квартиру, а вечером в нее ввалились еще пять человек. Все, как и я, сделали предоплату за три месяца хозяину. В милиции выяснилось, что некто снял эту квартиру, а потом под видом владельца пересдал ее нам. По 450 долларов с каждого. 2250 зеленых за пару дней!
Я достал тетрадь, надрал листов и быстренько написал десяток объявлений. Оставалось расклеить их, поскучать за телефоном, назначить желающим встречи в разное время и слинять с начальным капиталом в кармане. Раньше я на это бы не решился уже потому, что не имел, в отличии от профессиональных мошенников, фальшивого паспорта.
Мне вспомнилось далекое прошлое, когда я еще был журналистом и питал уверенность, что у меня есть светлое будущее.
…Серое небо падало в окно. Падало с упрямой бесконечностью сквозь тугие сплетения решетки, зловеще, неотвратимо.
А маленький идиот на кровати слева пускал во сне тягуче слюни и что–то мурлыкал. Хороший сон ему снился, если у идиотов бывают сны. Напротив сидел на корточках тихий шизофреник, раскачивался, изредка взвизгивал. Ему казалось, что в череп входят чужие мысли.
А небо падало сквозь решетку в палату, как падало вчера и еще раньше — во все дни без солнца. И так будет падать завтра.
Я лежал полуоблокотившись, смотрел на это ненормальное небо, пытался думать.
Мысли переплетались с криками, вздохами, всхлипами больных, спутывались в горячечный клубок, обрывались, переходили в воспоминании. Иногда они обретали прежнюю ясность и тогда хотелось кричать, как сосед, или плакать. Действительность не укладывалась в ясность мысли, кошмарность ее заставляла кожу краснеть и шелушиться, виски ломило. Но исподволь выползала страсть к борьбе. K борьбе и хитрости. Я встал, резко присел несколько раз, потер виски влажными ладонями. Коридор был пуст — больные еще спали. Из одной палаты доносилось надрывное жужжание. Это жужжал ненормальный, вообразивший себя мухой. Он шумно вбирал воздух и начинал: ж–ж–ж-ж-ж… Звук прерывался, шипел всасываемый воздух и снова начиналось ж–ж–ж-ж-ж…
К 10О-летию со дня рождения Ленина ребята в редакции попросили меня выдать экспромт. Я был уже из рядно поддатым, поэтому согласился. Экспромт получился быстро. Еще бы, уже какой месяц наша газета, телевидение, другие газеты и журналы надрывались — отметим, завершим, ознаменуем. Придешь, бывало, до мой, возьмешь областную газету: “ коллектив завода имени Куйбышева в ознаменование 100-летия со дня рождения…». Возьмешь журнал: «Весь народ в честь…». Включишь радио: «Готовясь к знаменательной дате, ученые…». По телевизору: «А сейчас Иван Исаевич Тудыкин — расскажет нам, как его товарищи готовятся к встрече мирового события…». Электробритву уже остерегаешься включать: вдруг и она вещать начнет? В детском садике ребята на вопрос воспитательницы: «Кто такой — маленький, серенький, с большими ушами, капусту любит?» — уверенно отвечали: «Дедушка Ленин». Вот я и написал экспромт, который осуждал подобный, большей частью малограмотный, ажиотаж. Кончался стих так:
А то, что называется свободой,
Лежит в спирту, в том здании, с вождем… Стихи шумно одобрили. Наговорили мне комплиментов. И в продолжении гульбы я листик не сжег, а просто порвал и бросил в корзину. Утром, едва очухавшись, я примчался в редакцию. Весь мусор был на месте, уборщица еще не приходила, моего же листа не было. Я готовился, сушил, как говорят, сухари, но комитетчики уже не действовали с примитивной прямо той. Судилище их не устраивало. Меня вызвал редактор и сказал, что необходимо пройти медосмотр в психоневрологическом диспансере. Отдел кадров, мол, требует. Что ж, удар был нанесен метко. Я попрощался с мамой, братом и отправился в диспансер, откуда, как и предполагал, домой не вернулся.
Стоит ли пересказывать двуличные речи врачей, ссылки на переутомление, астению, обещания, что все ограничится наблюдением непродолжительное время и легким, чисто профилактическим, лечением. Скорая помощь, в которой меня везли в психушку, мало чем отличалась от милицейского «воронка», а больница своими решетками и дверьми без ручек вполне могла конкурировать с тюрьмой.
Для меня важно было другое — сохранить себя. И я придумал план, который несколько обескуражил врачей. Я начал симулировать ненормальность. С первого же дня.
«Честные и даже нечестные врачи, — рассуждал и, — должны испытывать неудобство от необходимости калечить здоровых людей по приказу КГБ. Если же я выкажу небольшие отклонения от нормы, вписывающиеся в диагноз, они будут довольны. Ведь тогда варварский приказ можно выполнять с чистой совестью. Значит, и лечение будет мягче, не станут меня уродовать инсулиновыми шоками, заменившими электрошоки, но не ставшими от этого более приятными или безобидными, не будут накапливать до отрыжки психонейролептиками и прочей гадостью. Я же буду тихий больной с четким диагнозом “.
Врачу я сказал следующее:
Не знаю, как уж вы меня вычислили, но теперь придется во всем признаться. Дело в том, что у меня есть шарик, который никто, кроме меня, не видит. Он все время со мной, он теплый и, когда я держу его в руке, мне радостно и хорошо. Но умом я понимаю, что шарика не должно быть. Ио он есть. Все это меня мучает.
Врач обрадовался совершенно искренне. Он не стал меня разубеждать, напротив, он сказал, что если я шарик чувствую всеми органами, то есть вижу, ощущаю, то он есть. Для меня. Потом он назвал запутанный тер мин, объяснив, что подобное состояние психиатрии известно, изучено. И что он надеется избавить меня от раздвоения сознания.
И потекла моя жизнь в психушке, мое неофициальное заключение, мой «гонорар» за стихи. Труднее всего было из–за отсутствия общения. Почти все больные или были неконтактны вообще, или разговаривали только о себе. Подсел я как–то к старику, который все время что–то бормотал. Речь его вблизи оказалась довольно связной. Я от скуки дословно записал рассказ этого шизика, его звали Савельичем.
Рассказ шизофреника Савельича
”… Я его держу, а он плачет, ну знаешь, как ребенок. А мать вокруг ходит. Я стреляю, а темно уже, и все мимо. Потом, вроде, попал. Ему лапки передние связал, он прыгает, как лошадь. Искал, искал ее — нету… А он отпрыгал за кустик, другой и заснул. Я ищу — не ту. Думаю: вот, мать упустил и теленка. А он лежит за кустиком, спит. Я его взял, он мордой тычется, пи щит. Я его ножом в загривок ткнул. А живучий! Под весил на дерево и шкурку чулком снял, как у белки;
Вышло на полторы шапки, хороший такой пыжик, на животе шерстка нежная, редкая, а на спине — хорошая. А мать утром нашли с ребятами в воде. Я ей в голову попал, сбоку так глаз вырвало и пробило голову. Мы там ее и бросили, в воде, — уже затухла. Через месяц шел, смотрю — на суше одни кости. Это медведи вытащили на берег и поели. Геологу сказал: ты привези мне две бутылки коньяка и помидор. Шкуру эту вывернул на рогатульку, ножки где — надрезал и палочки вставил, распорки. Когда подсохла, ноздря прямо полосами отрывалась. Сухая стала, белая. Я ее еще помял. Хорошая такая, на животе реденькая, а на спинке хорошая. А он, гад, одну бутылку привез, а помидор не привез».