Том Перротта - Оставленные
Мисс Маффи преподавала в Мейплтоне только те несколько месяцев. В сентябре мисс Фредериксон вернулась из декретного отпуска, и Холли перешла на работу в одну из школ в Стоунвуд-Хайтс, откуда она уволилась лишь год назад. Какое-то время, совсем недолго, она была замужем за человеком по имени Джейми, который исчез во время того, что она, естественно, называла Восхищением Церкви. Детей они так и не успели завести, и Холли испытывала смешанные чувства по этому поводу. Она всегда хотела стать матерью и была убеждена, что у них с Джейми были бы чудесные дети, но она понимала, что теперь не время плодиться и размножаться, населять новыми людьми мир, у которого нет будущего.
«Думаю, это благо, – написала она Джилл в одной из их первых бесед в Интернете, – что мне не приходится беспокоиться за малышей».
Джилл снова встретила мисс Маффи пару месяцев назад, когда убийство пытались раскрыть по горячим следам. Она пришла на Гинкго-стрит со следователем Фергюсоном. Тот договорился, чтобы организовали, как он выразился, «конкурс красоты», в надежде на то, что Джилл удастся опознать Наблюдателя-астматика, которого следователю не терпелось допросить. Разумеется, они потратили время впустую, а сам «смотр» оставил странное впечатление – пятьдесят мужчин, все в белом, дефилировали перед ней, будто конкурсанты в некой жуткой религиозной версии реалити-шоу «Холостячка»[119]. Но, когда все закончилось, наградой ей стало воссоединение с ее бывшей учительницей, которой, когда та направлялась к главному зданию поселения, случилось пройти мимо Джилл. Они сразу же узнали друг друга, и Джилл вскрикнула от радости. Мисс Маффи раскрыла объятия, надолго прижав к груди свою бывшую ученицу. И лишь когда Джилл, придя домой, обнаружила в кармане куртки начерканную от руки записку – «Если захочешь о чем-то поговорить, о чем угодно, прошу, напиши мне по электронной почте!», – она сообразила, что их встреча была отнюдь не случайной.
Джилл не была дурой. Она понимала, что ее вербуют, возможно, с благословения матери, и ее возмутило, что это поручили не абы кому, а человеку, которого она ценит столь высоко. Мисс Маффи даже украсила записку смайликом, веселой рожицей, которую обычно рисовала на карточках с домашним заданием для четвероклассников. Джилл достала записку и убрала ее в свою шкатулку с украшениями, пообещав себе, что не станет вступать в контакт с мисс Маффи, не позволит, чтобы ею столь беспардонно манипулировали.
Это обещание было бы легче сдержать, если б той весной у нее была чуть более интересная жизнь, если б она нашла новых друзей взамен Эйми и всех остальных, но не сложилось. Почти все вечера она торчала дома; и кроме отца, ей не с кем было поговорить, а тот был более рассеян, чем обычно, переживал из-за разрыва с Норой, успокаивая себя мечтами о софтбольной славе.
Макс засыпал ее эсэмэсками, настойчиво зазывая к Дмитрию, или предлагал, чтобы они хотя бы просто потусовались вдвоем, но она ни разу ему не ответила. Со всем тем – с сексом, с вечеринками, с той компанией – она покончила навсегда и возвращаться к этому не хотела.
Через какое-то время Джилл начала сознавать, что рано или поздно она свяжется с мисс Маффи. Это было неизбежно, почти как точный математический расчет: ей требовалось заполнить пустоту, образовавшуюся в ее жизни, и Холли являлась единственно возможным кандидатом. Джилл испытала настоящий шок, когда увидела ее в тот день – осунувшуюся, бледную, не от мира сего в своем белом одеянии, совсем не похожую на ту жизнерадостную женщину, какой она ее помнила. Если захочешь о чем-то поговорить, о чем угодно, прошу, напиши мне по электронной почте!
Джилл о многом хотелось поговорить с мисс Маффи, о многом ее расспросить – о ее духовном пути, о том, как ей живется в поселении. Она думала, что это поможет ей чуть лучше понять мать, узнать чуть больше о «Виноватых», постичь какой-то их тайный смысл, который пока для нее оставался загадкой. Ибо, если такой человек, как Холли, счастлив там, значит, Джилл что-то упустила, что-то важное, и она непременно должна это выяснить.
«Вам там нравится? – спросила она, когда наконец-то набралась смелости написать своей бывшей учительнице. – На первый взгляд, не очень прикольно».
«Я довольна, – ответила мисс Маффи. – Мы живем просто, понятно».
«Но как можно жить, не разговаривая?»
«В жизни есть столько всего, от чего можно отказаться, Джилл. От стольких привычек, устоев, надежд. Но отказаться необходимо. Иначе нельзя».
* * *На следующий день после того, как она стала блондинкой, Нора села писать прощальные письма. Занятие это оказалось утомительным, тем более что ей никак не удавалось усидеть на месте. Она то и дело вскакивала из-за кухонного стола, шла наверх, в спальню, и там, стоя перед большим зеркалом, восхищалась белокурой незнакомкой с удивительно знакомым лицом.
Что удивительно, покрасили ее удачно, хоть над ее волосами и трудился не бог весть какой специалист. Обошлось без «плачевных результатов», от которых ее предостерегали. Не появилось ни проплешин, ни зеленоватого оттенка, а сами высветленные волосы на ощупь оставались мягкими и шелковистыми – каким-то чудом не испортились под воздействием вредных химикатов, в которых их вымачивали. Однако больше всего удивляло не то, что не случилось ничего плохого. Ее поразило, насколько здорово быть блондинкой: теперь она выглядела гораздо лучше, интереснее, чем со своим натуральным цветом волос.
Парикмахерша, конечно, была права: норин средиземноморский оттенок кожи плохо гармонировал со светлыми шведскими волосами, но это было потрясающее сочетание. Из тех ошибок, что приковывают взгляд, заставляют задуматься, почему то, что должно казаться безвкусицей, на самом деле выглядит стильно и элегантно. Нора всегда слыла красавицей, но это была заурядная, шаблонная красота – обычная приятная внешность, на которую часто даже не обращают внимания. Теперь впервые она ощутила себя экстравагантной женщиной, будоражащей воображение, и это ощущение ей нравилось, словно ее душа и тело наконец-то оказались в гармонии.
Жившая в ней эгоистка порывалась позвонить Кевину и пригласить его к себе на прощальный ужин – ей хотелось, чтобы он увидел ее в новом облике, сделал ей комплимент, попросил не бросать его, – но голос разума подсказывал, что это ужасная идея. Это было бы просто жестоко – напоследок снова подарить ему надежду, а потом окончательно ее растоптать. Кевин был хорошим человеком, а она и так уже немало горя ему принесла.
Именно это она хотела выразить в своем письме: повиниться перед ним за свое поведение в День святого Валентина, за то, что ушла из ресторана, даже не попрощавшись, а потом, в последующие недели, игнорировала его звонки и электронные письма, сидя в темноте своей гостиной, пока он не уставал звонить и не подсовывал ей под дверь одну из своих жалобных записок.
«Что я сделал не так? – писал он. – Просто объясни, чтобы я мог извиниться».
Ты ничего не сделал, хотела ответить она ему, но так и не ответила. Я сама во всем виновата.
Дело в том, что Кевин был ее последним шансом. С самого начала – с того вечера, когда они беседовали и танцевали на дискотеке, – ее не покидало чувство, что он способен спасти ее, показать, как извлечь нечто достойное и функциональное из руин ее прежней жизни. И одно время ей казалось, что она и впрямь оживает, что кровоточащая рана наконец-то начинает медленно зарубцовываться.
Но она обманывала себя, принимая желаемое за действительное. Какое-то время она это только подозревала, но ясно осознала за ужином в «Грейпфруте», когда Кевин завел разговор о сыне, и она, слушая его, испытывала только ожесточенность и зависть, не отличимую от ненависти – жжение разъедающей пустоты в груди.
Пошел ты, думала она про себя. Пошел ты со своим драгоценным сыном.
И самое ужасное, что он даже ничего не заметил. Просто все говорил и говорил ей о сыне, будто она была обычным человеком с нормально функционирующим сердцем. Кем-то, кто способен понять его отцовское счастье и по-дружески разделить с ним его радость. А она сидела в агонии, зная, что в ней что-то сломалось и восстановлению не подлежит.
Прошу тебя, хотела сказать она ему. Хватит попусту болтать!
* * *Они теперь спали вместе, на той самой большой кровати, на которой прежде спали Гас и Джулиан. Поначалу было немного жутковато, но они побороли неловкость. Кровать была огромная и комфортная – с удобным скандинавским матрасом из высокотехнологичного материала, запоминающим форму тела, – и окно с той стороны, где спала Лори, выходило во внутренний дворик, в который весна вдохнула жизнь. Теперь он зеленел и благоухал, и утренний ветерок приносил в комнату запах сирени.
Они не стали возлюбленными – во всяком случае, в том смысле, в каком были Гас и Джулиан, – но их дружба переросла в нечто большее. За последние недели между ними установилась тесная близость, полнейшее доверие, какого с мужем у Лори никогда не было. Их навечно связало чувство глубокой, беззаветной преданности друг другу.