Александр Житинский - Потерянный дом, или Разговоры с милордом
Глава 24
НОЧНЫЕ БАБОЧКИ
Не без трепета приступаю я к этой главе, стараясь оживить в памяти тусклый блеск ушедших белых ночей, вслушиваясь в шорох шагов на пустынных, видимых насквозь улицах. Робкие тени прохожих быстро скользят вдоль каменных стен и пропадают в мрачных парадных, точно проваливаются в преисподнюю – только что был человек и нет его, прямая улица зияет, как прореха в кармане, и окна домов подернуты синеватой мертвенной пленкой.
Кто из писавших о нашем городе прошел мимо гибельного очарования белой ночи, мимо ее ирреального блеска? Имен называть не надо, они известны всем. Что же нового сможем внести мы в эту картину, кроме желтых светофорных огней, тревожно мигающих на перекрестках?
Окинем мысленным взором знакомый городской пейзаж, восстановим в душе образ белой ночи. Не правда ли, он, по крайней мере, наполовину обязан своим происхождением любимым стихам, повестям и романам? Едва промелькнули май и июнь, как мы уже забыли о прошедших белых ночах, а вернее, присоединили их мимолетный облик к бессмертному литературному образу.
Да разве одних белых ночей это касается? Весь наш город наполовину из камня и железа, наполовину же из хрупких словесных сочетаний. «Спящие громады пустынных улиц» – что это? Четыре слова, которые заменяют сотни домов на Невском и Измайловском, на бывшей Гороховой и Моховой. Ленинград насквозь литературен. Время переплавляет его грубую плоть в неосязаемый, но не менее прекрасный поэтический эквивалент – плоть постепенно умирает, и душа города в виде бессмертных творений возносится над ним, образуя легкое сияние в небесах, наподобие полярного.
Ни один город в мире не имеет такого литературного ореола, как наш. Если бы, по несчастью, город вдруг исчез с лица Земли, его можно было бы восстановить по одним литературным произведениям. Конечно, дай Бог ему долгих лет жизни и, кроме прочего, новых штрихов его духовному облику, и все же такое исключительное положение бывшей нашей столицы чревато опасностями для пишущего…
Слишком тяжел груз традиций, а литературный ореол в дождливую погоду превращается в низкую свинцовую облачность, которую не прошибить пушкой. Образ города держит литератора за глотку, навязывая ему классичность стиля и обязательный набор реминисценций. Ореол в этом случае подобен смогу, надышавшись которым пишущий уже не в силах уклониться от канонов и будет вечно дудеть в дудку «петербургской» школы, увеличивая и без того плотную литературную облачность.
Все это я говорю к тому, мистер Стерн, что далее речь моя пойдет о поэте.
…Аркадий встретил Демилле на перроне. Он щурился на солнце, подставив ему обросшее лицо, а рядом стояла рыжая гладкая собака с искательным взглядом печальных глаз. Они были чем-то похожи – Аркадий и собака, в бороде Аркадия на солнце пробивалась рыжина, да и куртка песочного цвета была под масть собаке.
Аркадий повел его в глубь поселка, собака поплелась следом.
– Твоя? – спросил Демилле, оглядываясь на нее. – Нет, бездомная. Мы с нею дружим.
Прошли мимо железных ворот РСУ дачного треста – Аркадий перекинулся двумя словами с дежурной бабкой – и через пять минут были на месте. Голубая, давно не крашенная дача с мезонином стояла посреди заросшего кустами сирени участка, обихоженного на небольшом клочке возле дома. Оставшаяся часть участка была занята сосновым редким лесом.
Было тепло, тихо, умиротворенно. Дачный сезон еще не начался. От канав, выложенных по дну черными прошлогодними листьями, струился теплый пар; на участках жгли подсохший на солнце мусор; сизоватый дымок нехотя выползал на свет, разливался прозрачными озерцами в воздухе, запахом своим напоминая Демилле что-то давнее, из детства, а может быть, из темной дали времен до него… «Дым отечества» – как точно сказано! Демилле против воли испытал растроганность.
И старуха, встретившая их на участке, тоже натолкнула на литературную ассоциацию: Васса Железнова. Демилле пьесы Горького не читал, не довелось, но помнил откуда-то образ властной женщины гренадерского роста с лязгающей фамилией. Аркадий поздоровался со старухой довольно подобострастно и тут же представил Евгения Викторовича, испросив разрешения для него пожить на даче. Старуха, выпрямившись, стояла средь взрыхленных грядок, руки у нее были в земле. Выслушав Аркадия и бросив пронизывающий взгляд на Демилле, она кивнула: разрешаю! Бывшие одноклассники взошли на высокое крыльцо и очутились в доме, где пахло еще зимним нежилым духом.
Впрочем, печка топилась; в мансарде, куда поднялись приятели, было почти по-летнему тепло и солнечно.
Демилле оглядел свое новое пристанище, и оно понравилось ему больше, чем прежние, – простором, беспорядком, рассеянной пылью, толпившейся в снопах солнечного света, бившего из высоких круглых люнетов под скошенным потолком. В мансарде было две комнаты, отделенных друг от друга беленой стеной, где пряталась печная труба. Из обеих комнат вели двери на балконы, выходившие один на фасадную сторону, а другой – на зады, в частокол прямых сосновых стволов.
В комнатах все кричало о бедности, вольнодумстве, безалаберности. Книги лежали стопками на полу, на старых диванах и матрасах валялось какое-то тряпье, по стенам висели акварели, графика, вырезки из журналов. Массивный стол был весь уставлен посудой, пустыми бутылочками, баночками с краской… по всему видно, он никогда не убирался, лишь в нужный момент расчищалось место для нужного дела.
Аркадий определил Демилле в комнату, выходившую балконом на участок. Евгений Викторович разложил свои бумаги на полках, тянувшихся вдоль стен, для чего ему тоже пришлось расчистить место от книг, коробочек, бутылок, машинописных листков и сушек, валявшихся повсюду в больших количествах. После этого Евгений взялся за сооружение стола, необходимого ему для работы. Они спустились с Аркадием вниз и обследовали дом. Оказалось, что здесь можно найти любую обиходную вещь, какую только можно себе представить, – правда, либо старую, либо изломанную, а чаще то и другое вместе. Им удалось откопать растрескавшуюся столешницу, а в другой комнате найти плоский сундук, забитый почему-то серым свалявшимся ватином; то и другое (естественно, с разрешения старухи) было перенесено наверх, и Евгений получил прекрасный рабочий стол, на котором и расстелил привезенный с собою чертеж.
Аркадий был сосредоточен и немногословен. Сразу после сооружения рабочей плоскости для Евгения он отправился к себе, расчистил место на своем столе и выставил туда плоскую пишущую машинку, на которой принялся что-то стучать – медленно и упорно, пользуясь одним лишь пальцем.
Евгений Викторович не стал ему мешать, а спустился вниз в одной рубашке и, засунув руки в карманы, отправился гулять по участку. За сараем нашел он место для пилки и колки дров с топором, вогнанным в иссеченный чурбан. Тут же валялся и колун, и свежераспиленные березовые чурки. Евгений Викторович поставил одну на чурбан, взмахнул колуном и легко, удивляясь своей ловкости и сноровистости, вонзил острие в чурку. Она со звоном раскололась. Демилле обрадовался победе, хотя чурки, по правде сказать, были невелики по толщине.
Стук топора разносился далеко окрест, ему еле слышно вторила пишущая машинка Аркадия, звуки которой вылетали из мезонина. Прилетевший дятел устроился на сосне и пустил длинную руладу барабанной дроби… Хорошо! Вольно!
…Они с Аркадием не заснули до утра, рассказывая друг другу все двадцать с лишним лет жизни, что промелькнули после выпускного школьного вечера. И хотя в школе не были даже приятелями, почувствовали, что сдружились за этот разговор. Им даже показалось обоим, что и тогда, в юности, стремились один к другому, имели потребность высказаться, да как-то не получилось… придумали, наверное. На балконе, выходящем в рассветный сосновый участок, дымился сизой струйкой самовар – настоящий, медный, с продавленным боком, – куда Аркадий пригоршнями засыпал запасенные с прошлого лета сухие сосновые шишки. Сухари да соленые сушки – вот и вся еда. Спиртного не пили, Аркадий не употреблял по состоянию здоровья – да и не хотелось.
История Аркадия неотделима была от его страсти к стихотворчеству. Он начал писать стихи в армии, куда попал после неудачного поступления в мореходное училище. Рухнула детская мечта о море, вместо нее возникла вдруг казарма, строй и старшина Пилипенко, который с первого дня стал Аркадию злейший враг. Аркадий по натуре был вял, меланхоличен, а меланхолия в армии недопустима. Что угодно, только не меланхолия! Потому товарищи по казарме над ним посмеивались, а старшина издевался. Аркадий и в солдатах оказался одиноким; от одиночества и бессилия начал писать стихи, меланхолический строй которых уводил его от нарядов и дежурств, строевой подготовки и ночных учебных тревог. Стихов этих он никому не показывал и в стенгазету части не предлагал, как иные. Знал – опять будут смеяться. Так и явился он из армии в Ленинград с вещмешком и тремя общими тетрадками стихов.