Кентавр - Элджернон Генри Блэквуд
Полнота же переноса подтверждается тем фактом, что у меня ни разу не возникло желания что-либо уточнить. Я видел и понимал всё ровно так же, как и он. Видимо, миновал не один час с начала этого примечательного рассказа, поскольку под конец появились другие посетители, которые начали занимать столики, зажегся свет, мрачные официанты подсунули нам меню и принялись демонстративно раскладывать приборы и расставлять тарелки, накрывая на столы.
Но, клянусь, не знаю, как передать суть, ничего не потеряв. Да и О’Мэлли, похоже, не в состоянии был сохранить всю непосредственность на бумаге. Найденные в брезентовой сумке блокноты не делали чести здравости ума, как, впрочем, и перу моего друга.
Вначале все воспоминания о прошлой жизни словно отлетели прочь без следа, отчего он утратил почву для сравнения. Состояние, в котором он находился, было слишком совершенным, дабы допускать анализ. Мерка критических суждений ограничивала бы, ставила рамки, преуменьшала, в то время как он был свободен. И вырвался из тисков прежней жизни полностью. Ни единого фрагмента из тридцати лет прошлой жизни не прорвалось сюда. Поглощение оказалось полным.
– Я действительно считаю, – говорил он, сидя напротив меня за накрытым несвежей скатертью столом, – что тогда был слит с иным существом, невыразимо величественнее меня. Возможно, Шталь был прав, вслед за старым безумцем Фехнером, и оно впрямь было выражением сознания Земли. Со своей стороны могу лишь уверить, что всё прочее оказалось вытеснено из памяти; всё, известное мне прежде, начисто стерто. Но почти ничего из занявшего место воспоминаний я описать не в силах по довольно странной причине. Рассказу препятствует не масштаб или величие, а возвышенная крайняя простота. Мне неизвестен ни один современный язык, достаточно несложный, чтобы передать эту простоту. Ее суть заключена вне оболочки слов и поддается описанию не больше, чем сновидения, религиозный экстаз, она столь же трудноуловима, как тайна Кубла-Хана[62] или видение Св. Иоанна на Патмосе[63]. Поэтому я убежден, что словами передать всё полностью не удастся. Однако тогда то, что я переживал, вовсе не представлялось видением, – продолжал О’Мэлли, – столь естественным, неизученным и вечносущим всё выглядело. И вместе с тем совершенно непосредственным и безыскусным, как капля росы или первая игрушка младенца. Природное вечно и неизменно. Господи! Как же божественно всё было кругом!
И при этом он столь яростно обвел рукой вокруг, что этот жест куда выразительнее слов подчеркнул контраст той горной страны с помещением, где мы сидели, – тесные стены, крошечные окна, стулья, на которых тело не отдыхало, нависший над головой потолок, двери, сквозь которые едва можно протиснуться, настланные полы – повсюду искусственные барьеры, отсекающие свет и отсоединяющие нас от Земли. «Посмотри, во что мы превратились!» – говорил его жест. Он включал в общий образ и его одежду, ботинки, чудную шляпу на крючке, неприглядный зонтик в пыльном углу. Если бы я был способен смеяться, то непременно бы расхохотался.
И пока он скакал, стряхивая росу и дыша ветром, по прекрасной гористой Земле, наблюдая, как рассвет поцелуями пробуждает долины и леса, О’Мэлли понял, что находится среди себе подобных форм жизни, безостановочно перемещавшихся.
– Там все были такими же частицами Земли, как и я. Повсюду среди несравненной древней красоты, сильной, как холмы Земли, быстрой, как ее текучие потоки, сияющей, как ее цветы, бесчисленные проекции ее существа. Как назвать их – мыслями, чувствами или же Силами, – право, не знаю. Сознание Земли, сквозь которое я несся, счастливо затерявшись в нем, обнимало нас всех, подобно тому, как настроение складывается из мыслей и чувств. Ведь она была сознающим Существом. А я пребывал в ее сознании, настрое – зови как хочешь. Прочие мысли и сущности, ощущавшиеся мною, служили тем материалом, заготовками, возможно, Силами, которые, попав в умы людей, должны принимать обличье, форму, чтобы их признали, Грез, Богов или иного вида вдохновения. Точнее сказать не могу… Я ощущал себя ребенком внутри Земли и чувствовал вечную тягу к простоте.
Так красота юности мира сопровождала его, и все позабытые боги проявились. Они витали повсюду, огромные и величественные. Скалы, деревья и горные вершины, наполовину скрывавшие их, в то же время выдавали следы их размашистых жестов. Теперь же они оказались совсем поблизости, Теренс двигался в их владения. Если не удавалось сосредоточить на них взгляд, дело было не в них, а в нем. Он никогда не сомневался, что их можно увидеть. Даже теперь, проявившиеся лишь частично, они поражали. Их присутствие не вызывало сомнений. В конце концов, зрение – всего лишь неполный вид знания, оставленный им где-то позади. Оно вместе с другими ослабленными каналами чувств было связано с некой совершенно забытой жизнью. Теперь он знал всем своим существом. И сам был этими богами.
– Я – дома! – казалось, кричал он, несясь по солнечным склонам. – Наконец-то я отыскал свой дом! Дома! – И только камни летели из-под ног.
Небеса наполнил рев ветра необоримой силы, а вдали замерло, чтобы услышать его, разлетевшееся эхо топота копыт.
– Мы призвали тебя! Иди…
И фигуры медленно спустились вниз со своих горных пьедесталов; леса вздохнули, бегущие ручьи запели, по травам и цветам на горных склонах пробежал трепет. Ибо в пределы храма ступил паломник из внешнего мира мертвых. Он миновал Ангела с огненным мечом, поставленного здесь в незапамятные времена самими мертвыми. Теперь его обступал сад. Он отыскал сердце Земли, своей Матери. Достиг самореализации в совершенном союзе с Природой. Познал Великое Примирение…
Рассветная тишина всё еще лежала над миром, блестела роса, воздух был свеж. Несмотря на переполняющие его энергию и восторг, О’Мэлли ни в коей мере не испытывал более понукающего возбуждения. Воодушевление и восторг – да, но жажда любых чувств и ощущений совершенно исчезла. Мучающее людей во внешнем мире возбуждение оставлено позади, оно не могло волновать в этом расширенном состоянии духа, ибо возбуждение есть стремление к обладанию тем, что не находится во власти, а оттого искусственно раздувается, пока не обретет характер недуга. Теперь же всё, что было ему потребно, заключалось в нем, и в буквальном смысле горячка, что зовется наслажденьем, не способна была теперь охватить его.
Если то была смерть – как изысканно!
Время там не проходило, а, по его словам, разливалось вокруг, подобно океану, вздымаясь местами выше. Словно приглашая взять, сколько нужно. И пожелай он, то утро могло бы длиться вечно; можно было отправиться назад, вкусить ночных теней, или вперед, понежиться под полуденным солнцем. Ничто не было разъято, и посему не испытывалось ни беспокойства,