Геннадий Семенихин - Космонавты живут на Земле
— Значит, не извинишься?
— Нет.
— И правым себя продолжаешь считать?
— В известной мере — да.
— Тогда не о чем нам говорить, Никита. Сына калечить я никому не позволю. Подумай получше, а завтра будем решать.
Всю ночь проплакала Алена Дмитриевна, проклиная свою горькую долю. Не спал всю ночь и Никита Петрович, беспрерывно вышагивал по комнате, прикуривая от папиросы папиросу.
На рассвете он упаковал свои вещи в большой коричневый чемодан, перенес его в совхозную контору — красный кирпичный домик в самом дальнем конце Верхневолжска, в свой кабинет.
* * *На самой окраинной из городских улиц — Огородной, где жили Гореловы, почти напротив их калитки, чернела водоразборная колонка. Была она во все времена года местом постоянных сходок, на коих бабы, гремя ведрами, окликали друг дружку, охотно останавливались на несчитанное время, делились последними новостями и только потом, все обсудив и разложив по полочкам, осанисто возвращались к своим домам. В войну здесь можно было узнать, когда и в какой дом принесли с фронта похоронную, к каким счастливцам завернул на побывку муж или сын, какая вдова, нарушив благочестие, в горькой полынной утехе впустила на ночь проходящего военного и подарила ему короткую свою любовь, кого из верхневолжцев, обитателей этой окраины, произвели в новое звание или же прославили боевыми орденами.
И теперь здесь тоже судачили бабы. После того как Никита Петрович ушел от Алены Дмитриевны, их разрыв не однажды обсуждался у колонки, под звон тугой струи, падающей в ведра.
— Слышь, Матрена, — обращалась старуха с кирпичным лицом к своей соседке, — а это правда, что Аленка из-за сынка со своим агрономом разошлась?
— Болтают, правда.
— Вот аспид треклятый! И что это за молодежь такая растет! Нешто можно, чтобы сын лишал свою мать последнего бабьего счастья? Если бы не он, чего бы им не пожить. Алена еще в годах и телом справная. Агроном этот тоже серьезный и обстоятельный.
— Да полно тебе брехать, — подходя к колонке и со звоном снимая с коромысел ведра, резала ее под самый, что называется, дых костистая, с басовитым голосом соседка Гореловых, пятидесятилетняя Аграфена, всегда миловавшая и жалевшая Алешку, — жмот жмотом твой агроном! Мало того что примаком в дом ихний вошел, так еще в ежовых рукавицах держать всех решил. Почти ни копеечки на хозяйство — все свои оклады в сберкассу норовит сносить. Кому такой колорадский жук, спрашивается, нужен?..
Разговоры эти долетели и до Алены Дмитриевны. Оставшись в одиночестве, она первое время как-то потускнела, пригорюнилась, но потом отошла и стала еще сердечнее относиться к сыну. Алешка, чувствуя себя виновником происшедшего, не знал, как ей только угодить. Он и на базар сам бегал, и воду носил, и с курами возился, и даже полы научился мыть.
Осенью ушла Алена Дмитриевна из полевой бригады на курсы счетоводов, а потом стала работать в совхозной конторе, до которой от их домика рукой подать. Незаметно бежало время. Сын по-прежнему хорошо учился, слыл среди школьных учителей справедливым и рассудительным.
Был он уже в седьмом классе, когда вспыхнула у него страсть к рисованию. Мальчик стал посещать школьный кружок, приходил оттуда поздними вечерами. В маленькой его комнатке появились краски, холсты и даже этюдник. По ночам при тусклом свете электрической лампочки Алеша так разрисовывал классные стенгазеты дружескими шаржами, что, уходя на работу, мать не могла смотреть на них без улыбки. Часто уходил Алеша то на Покровский бугор, то в городской сад или на совхозные поля с альбомом и карандашами, чтобы сделать наброски.
Однажды, когда он уже спал, Алена Дмитриевна, покончив со стиркой, присела к маленькому столику, заваленному учебниками, и раскрыла один из его альбомов. Первый же карандашный рисунок заставил ее заинтересоваться. Возле водоразборной колонки стояли несколько женщин, и она тотчас же узнала высокую Аграфену, ее соседку Дуняшку, даже ее дворового пса, прозванного за свою черноту Вороном. Перевернула страницу — там комбайн на косовице и знакомый им дядя Федор на рулевом мостике. Еще страница — Волга и пароход, плывущий под высоким правым берегом.
— Как похоже все, — обрадованно сказала она и посмотрела на курчавую голову спящего сына.
Недели через две Алеша радостный прибежал из школы и развернул перед матерью золотыми буквами написанную грамоту.
— Мама, смотри. Это мне за рисунки. Первую премию дали. И еще фотоаппарат «Зоркий» в награду. Его на днях привезут.
Она читала двоившиеся буквы, и складывались они в короткий текст, извещающий, что решением жюри облоно первая премия на конкурсе «Юный художник» присуждена ученику седьмого класса Верхневолжской средней школы № 5 Алексею Горелову за картину «Обелиск над крутояром».
— Дай-ка очки, я еще раз прочитаю, Алешенька, — сказала мать, чтобы незаметно от сына прикрыть очками мокрые глаза.
Вечером мать спросила:
— Сынок, а что на ней нарисовано, на этой твоей картине? Ты бы хоть ее показал...
— Непременно, мама, — обрадовался Алеша. — Но ее только через неделю с выставки возвратят. И мне там кое-что поправить хочется.
— Зачем же поправлять, сынок, если картину твою премировали?
— Чтобы тебе показывать, мама, — смеялся сын, — ты же для меня выше любого жюри. Я хочу, чтобы картина еще лучше стала. Тогда покажу.
Алексей сдержал слово. Дней через десять он принес большой, размером в оконную раму, плоский сверток, туго перетянутый шпагатом. Алена Дмитриевна, стиравшая в корыте белье, отняла от него руки, покрытые мыльной пеной.
— Это что, сынок?
— Картина, мама.
— Та самая?
— Ну конечно.
— И можно уже смотреть?
— Нет, подожди. Тут надо кое-что приготовить. Я для тебя все как на настоящей выставке хочу сделать.
Он прошел в свою крохотную комнату, разрезал веревки и с шуршанием отбросил в сторону оберточную бумагу. Насвистывая, он двигался по комнате, ставил картину то в одном, то в другом месте, стараясь определить, откуда на нее будет падать больше света, чтобы краски от этого на холсте как можно ярче заиграли. Наконец понял, что дневного солнца явно не хватает, потому что, блеклое и вялое, оно уже падало за Волгу. Тогда он затворил ставни и включил электричество. Картина ожила. Он обрадовался и мгновенно сменил сорокасвечовую лампочку на стосвечовую. Завесил картину белым полотном и весело позвал:
— Мама. Готово.
Алена Дмитриевна вынула руки из мыльной пены, старательно их ополоснула и вытерла мохнатым полотенцем.
— Где же твоя картина, Алешенька, показывай, — сказала она, входя в его комнату. — Да тут же только белое рядно.
— Это так надо, мама. — А теперь стань чуть подальше, к дверному косяку, и смотри, — командовал приободренный Алексей. — Раз, два, три. — Он сдернул белое полотно и торжественно прошептал: — Вот это и есть мой «Обелиск над крутояром».
Мать вздрогнула, да так и застыла.
На холсте алел закат. Яркое солнце догорало под розовыми перистыми облаками, наполовину утонув в водах широкой реки. Неспокойной была эта река. Сизые чайки над ее серединой низко припадали к белым гребешкам волн. Крутым яром обрывался правый берег над водой. Желтыми языками выступали глиняные оползни на неприветливом и почти голом обрыве. Лишь кое-где виднелись низкорослые жесткие кусты орешника, которым, по всему видать, очень неуютно было тут гнездиться. На берегу ветер безжалостно мотал ветлы одинокой ивы. Кривое дерево опускало их до самой земли. Под этой ивой, в безлюдной унылой степи, высился солдатский обелиск, увенчанный маленькой пятиконечной звездочкой.
Сколько таких обелисков было на нашей земле! Но этот, при виде которого дрожало сердце, был единственным для Алены Дмитриевны. У обелиска, спиной к зрителю, стояли две скорбные молчаливые фигуры: высокая женщина в темном платье, повязанная по-крестьянски скромным, таким же темным, как платье, платком, и мальчонка в полосатой рубашке и стоптанных дешевых полуботинках, подпоясанный черным ремешком, курчавый, с немного оттопыренными ушами. В этих фигурах было так много горя, что Алена Дмитриевна вздохнула:
— Алешенька! Так это ты отцову могилу нарисовал? Ой, как похоже, аж плакать хочется.
Но она не заплакала. Она только притянула к себе голову сына и, глядя на него темными глазами, стала гладить мягкие кудри. Вдруг она увидела его словно впервые, чем-то новым поразил ее сын. Она заметила, что стал он и выше ростом, и раздался в плечах, а над прямой, тонкой, как у отца, полоской упрямого рта уже пробивался недетский мягкий пушок. Да и голос будто сломался. Стал резче и громче.
— Ой, Алешка! Да ты у меня совсем большой. Вот-вот тебе уже и бритва понадобится. — Она поцеловала его в губы, а потом в щеки, как прежде, и грустно прибавила: — Большой-то большой, а справить тебе одежонку как следует не в силах. Вон и пиджачишко подызносился, и ботинки на ладан дышат.