Леон де Винтер - Право на возвращение
— Тебе ведь на самом деле хочется поехать. Соглашайся. Это большая честь. Такой шанс нельзя упускать. И Бену там будет хорошо.
— А тебе? — спросил он, заранее зная ответ.
— Мне хорошо там, где хорошо тебе.
Итак, Йохансон позвонил сразу после одиннадцати. Писк мобильника прервал монолог Ицхака Балина, который, проведя несколько часов в жаркой, душной комнате, нисколько не вспотел и даже не ослабил узел своего — как всегда экстравагантного — галстука. Поверх стильных узеньких очков он возмущенно воззрился на Брама, извлекающего из кармана телефон. Балин был невысоким человечком лет пятидесяти, беспрерывно, со страдальческим выражением лица долдонившим о честности и преданности. Пацифизм был истинной его профессией, и Балин занимался им с упоением.
Брам двинулся к выходу и, пробормотав «извините», прикрыл за собой дверь. Будущее Ближнего Востока он оставил на попечение семи мужчин и двух дам: все, кроме Балина, в рубашках и блузках с закатанными рукавами; на их восторженных лицах не было места ни отчаянию, ни унынию. Битых три часа они пытались, поглощая тепловатую воду и горький кофе, избавиться от мерзкого привкуса печенья, изготовленного матушкой Балина, Сарой Липман. Печенье обязаны были есть все — из солидарности. Солидарность в их кругу ценилась весьма высоко.
Из обшитого дубовыми панелями кабинета в далеком Принстоне, где зима демонстративно не желала отступать, Йохансон спросил:
— Ну, ты решил?
И Брам, стоя посреди пустого коридора, ответил:
— Да.
— Я не слишком поздно позвонил? Может быть, перезвонить завтра?
— Нет-нет, мы вполне можем говорить, — уверил его Брам и покосился на дверь, боясь, что его услышат.
— Ты принял какое-то решение?
— Принял.
Йохансон замолк, и Брам мысленно взмолился, чтобы Йохансон понял его правильно. Понял, что значит для него солидарность с Ицхаком, с Сарой и Ури, и со всеми остальными, даже, может быть, со всей страной, которую он предаст, если согласится сейчас на это заманчивое предложение. Уехать хотелось страшно. Восемнадцати лет он перебрался в Израиль из Голландии, потому что решил поступить в Тель-Авивский университет, чтобы жить поблизости от отца, — и остался. Принял израильское гражданство, служил в армии и участвовал в боях, а в Наблусе, вместе со своими солдатами, даже убил террориста. Прошло пятнадцать лет, и ему захотелось уехать. Но отъезд означал предательство. Правда, Брам собирался каждый год возвращаться, чтобы пройти сборы резервистов, но здесь речь шла о товарищах по оружию. Людях, готовых отдать за него жизнь, людях, ради спасения которых он пожертвовал бы собой. Они ни в коем случае не являлись причиной его отъезда. Как устал он от высоких слов и серьезных вопросов, как хотелось ему никогда больше не думать: «Они отдали за меня свою жизнь». Он мечтал стать скучным профессором в скучном городишке, чтобы слова «право на существование» потеряли зловещую реальность и вновь стали исторической абстракцией. В свои тридцать три года он вдруг почувствовал, что устал. Не из-за Бена, который все еще просил есть по ночам, — Рахель кормила его грудью, — но из-за заседаний, на которых, вот уже три года, ему приходилось присутствовать. Берлинские соглашения,[9] принятые при активном участии Балина, ни к чему не привели. Но они продолжали планировать всенародное обсуждении Соглашений, хотя, кажется, сам Балин пытался устраниться и сохранить status quo.
Так же как некоторые другие члены группы, предложившей «Соглашения», Балин рекрутировал участников по всему миру и добился европейских субсидий. Подавляя гнев и ощущение безнадежности, он сражался с палестинцами за каждую запятую. «Речь идет о подготовке документов, которые должны продемонстрировать возможность исторических компромиссов», — неустанно повторял Балин своим собеседникам. Предполагалось, что они должны работать, словно получили согласие властей своей страны, словно документы, которые они составят, немедленно подпишет президент. Многие годы они, предвкушая внимание и изумление мировой прессы, тайно готовились предъявить миру результаты своих трудов.
Первого декабря прошлого года, то есть пять месяцев назад, в Берлине было устроено впечатляющее шоу, которое Брам наблюдал из дома, сидя у телевизора. Ричард Дрейфус (актер, снимавшийся в «Челюстях») выступил в роли модератора. В Берлин прилетели бывший американский президент Джимми Картер и только что сложивший свои полномочия поляк Лех Валенса, чтобы приветствовать «Соглашения» и придать им историческое значение, а Нельсон Мандела прислал видеообращение. Сотни журналистов освещали шоу во имя мира. Даже Брам не мог сдержать восторг, наблюдая этот успех.
Но израильтяне в большинстве своем только пожимали плечами — не враждебно, скорее с усталой снисходительностью: ах, снова этот бывший политик Балин: без партии, без поддержки, без чувства юмора и способности видеть вещи в контексте времени; даже без жены (она за три месяца до того ушла от него к мачо, с которым вела в течение двух лет успешное теле-шоу), — но при поддержке европейских отморозков, мечтающих о палестинском государстве, — этим приспичило помогать созданию диктатуры, управляемой террористами.
Палестинцы на «Соглашение» практически не отреагировали.
— Я могу и завтра позвонить, мне это совсем нетрудно, — сказал Йохансон.
— Нет-нет, сегодня тоже хорошо, — отвечал Брам, проходя в конец коридора — должно быть, там, внутри, слышны его шаги.
— В котором часу мне лучше позвонить? — спросил Йохансон.
— Нет-нет, я хочу сказать: мы можем поговорить прямо сейчас.
— Говори.
— О'кей, я говорю.
— О'кей означает, что ты согласен? — Голос Йохансона был полон надежды.
— Нет — это значит «нет». Я решил не ехать.
— Я правильно тебя понял? — удивленно переспросил Йохансон.
— Да, ты понял правильно.
Брам повернулся лицом к стене и прошептал — так, чтобы из-за двери в другом конце коридора его не могли услышать:
— Я не могу сейчас уезжать, у меня только что родился ребенок.
— Мне очень жаль, — ответил швед, — но, честно говоря, я ничего другого не ждал.
Досада, слышавшаяся в его голосе, выдавала шведа с головой: он не ожидал отказа.
— Но все же, — продолжал Йохансон, — может быть, мне удастся тебя уговорить?
И стал рассказывать, что обзвонил уже всех и получил поддержку кандидатуры Брама у большинства профессоров. Он мог бы вступить в должность в течение недели.
Брам разглядывал голые стены коридора, аккуратные плитки пола, люминесцентные лампы на потолке — все просто, удобно и недорого, без излишней роскоши. Это здание в сердце квартала Баухауз, с которого начинался Тель-Авив, никогда не украшалось. Явившись строить город своей мечты, немецкие евреи, выросшие под сенью югендштиля и барокко, захватили с собой один модернизм; эстетика ради эстетики казалась им ненужным балластом.
За дверью Балин, старушка Сара и остальные ждали, пока он закончит разговор. Объявлять об уходе из университета положено за шесть месяцев, в сентябре он смог бы уехать. Через восемь месяцев, в Принстоне, они с Беном будут лепить снежную бабу в саду. Дом будет деревянным, с верандой, двухместным гаражом и автомобилем на дорожке у входа, с красным или зеленым почтовым ящиком на столбике у дороги. Он видел, как пласты мерзлого снега соскальзывают с островерхой крыши и падают вниз, разбиваясь на мелкие кусочки, птичьи следы на нетронутом снегу и скорлупки орешков, которые Бен насыпал в кормушку для голодных птичек. Браму придется оставить своих студентов, коллег, отца, которому в этом году исполняется семьдесят четыре года. Надо немедленно возвращаться в аудиторию, чтобы принять участие в обсуждении будущего своей страны. Солидарность — вот что он делит с ними и с той колоссальной абстракцией, которую они называют страной. Он и хотел бы освободиться от этого, но не может.
— Мне очень жаль, — сказал Брам гиганту, сидевшему у книжного шкафа красного дерева в американском кожаном кресле и глядевшему сквозь высокое окно на холодный дождь, пробуждающий от зимнего сна деревья университетского парка; кабинет у него, пожалуй, шикарнее, чем у премьера Израиля. — Я бы очень хотел, но не сейчас, может быть, через несколько лет. Фредерик, я… это невероятно лестное предложение, мечта всей моей жизни. Но пока не получается. Извини.
— Очень жаль. Ты все-таки подумай до понедельника и позвони. Кто-то из моих коллег предлагает на это место другого израильтянина, но мне бы хотелось работать с тобой. Всего доброго, Эйб.
Другой израильтянин. Браму страшно хотелось узнать, кого он имеет в виду, но спросить он не решился; и конечно, Йохансон никогда не назовет имени.
— И тебе тоже — всего хорошего.