Сергей Попов - Небо цвета крови
— Скоты, вот же скоты… — задыхаясь от адреналина, слыша истеричное жгущее сердце, собирающееся в любую секунду взорваться, ругнулся я, — как все спланировали-то…
И, привстав, — искрой к попутчику.
Незнакомец еще боролся за жизнь, царапал дорогу, ломая ногти, сдавленно кряхтел, держался за обильно кровоточащее горло, пытался все время куда-то ползти. За ним укладывался винный ковер, размазывался ногами.
— Не шевелись, куда ты… дай посмотрю… — вопреки сопротивлениям аккуратно уложил на бок, а когда полез к ране — тот уже отошел, прекратил дышать, страшно затих, предсмертно сцепив мой шиворот леденистой, невесомой рукой. На восковом лице закаменел перекошенный болью рот, угасшие глаза непрестанно смотрели в небо, отсвечивали эмалью белков, слезясь, отражали небеса.
«Отмучился…» — со скорбью подумал я.
Потом закрыл ему веки, оттащил в поле, вернулся за саперной лопаткой и оказал последние почести — предал вместе со скарбом земле, как полагается, по-человечески, дабы не польстились костоглоты и всякое бродящее по ночам зверье. Ничего чужого не взял, могилку притоптал, на совесть припрятал травой, простился.
— Отдыхай в мире и… прости, что все так вышло… — постоял в траурном молчании и закончил: — Прощай, странник…
Дело шло к сумеркам. Просторы темнели, холодало. Призрачно пели с бойким подголоском потрошители.
Возвратившись на трассу, я решил проверить застреленных неизвестных. Обыскал, обшарил карманы, повытряхивал вещмешки. У одного забрал воду, консервы, второго ограбил на пистолет с одной обоймой и захватил пристойного вида автоматик. А когда перевернул тело — от шеи, развязавшись, сорвался шнурок с самодельным кулоном, со звяком покатился по дорожке. Заинтересовавшись — придавил ботинком, подобрал, осмотрел: пятиконечная звезда — символ веры «Бесов».
«Вот вы кто, оказывается. Далеко же вы, ребятки, отдалились от города-то…» — и дальше, подкидывая трофейное украшение, как монетку:
— Придется с тройной внимательностью ночлег себе подыскивать. Не приведи Господь с ними еще столкнуться, — повздыхал, — надеюсь, эту ночь я переживу…
Следом запульнул подвеску и, снарядившись ПНВ, пошел дальше по 41-й трассе.
* * *Джин глушила свою горькую хандру по Дину и вновь ушедшему на поиски Курту в домашних заботах, хлопотах, хозяйстве. Оттого, может, и ослабевала она, не колола стилетом в самое сердце, не подтачивала душу, иззябшуюся от скрытых слез. Усердная работа и возня с Бобби разрешали ненадолго побыть собой, забыться от дурных и темных дум, частенько вкрадывающихся к ней, перестать слышать скрипучую отягощающую тишину. Да и Клер — не по годам созревшая выручалочка и подружка — помогала матери бороться с тревогами, со всей щедростью сдабривала теплом, лаской, смело брала на себя часть, а то и все обязанности по дому, нисколечко не страшилась ответственности. В этих дражайших минутках и находила обыкновенное человеческое счастье и отраду Джин, растворялась в быту, в суете, в любви к своей, пусть и унизанной лишениями, жизни. Но, как не замечаются со временем старые шрамы в зеркале, так и в ее лучистых глазах тускнели любые, даже самые, казалось бы, тупиковые жизненные сложности. И то, что вчера мрачило и пугало неизвестностью, сегодня только тверже закаляло дух, представлялось как испытание, принуждало потуже затянуть поясок, набраться внутренней стойкости и всем вместе выступить единым кулаком в упорной схватке со всеми трудностями, с самой матерью-природой, разгневанной на людей. Потому что точно знала, верила: что бы ни стряслось — семью ничто не уязвит, не расколет это хоть и маленькое, но прочное ядрышко. Тем и дышала, встречала будущие рассветы…
Это утро Джин началось сразу после ухода мужа.
Погода напрашивалась солнечная, не дождливая. По овражкам пушился седогривый туман, за окнами пока не насвистывал привольный ветер, не прокрадывался под дверь, совсем затерялся где-то в молчащей округе. Только-только пламенел рассвет на далеком востоке, обряжалось в повседневный кровавый наряд небо. Косыми дужками выстраивались кряду, как на параде, перистые непротравленные ядовитой желчью облака. Тревожно тихим и таинственным проснулся для людей в этот раз варварский и чуждый мир, где никогда не бывает спокойствия, размеренности, будто по велению чьего-то коварного колдовства.
Накормив пробудившихся детишек, Джин еще до первых лучей взялась за прополку грядок в теплице, прибралась и навела порядок в сарае, ощущаемо обедневшем без постояльца. В нем еще кружился негасимый запах крепленого табака, выпивки, пота, въевшегося в дерево, натруженного тела и тех мест, где тот часами таился в охотничьей засаде. Он ненадолго возвращал в одновременно и желаемое, и страшащее прошлое, доставал из ларца памяти подзабытые воспоминания, залежавшиеся на самом дне прожитые страхи, кошмары. Вот, как живой, с тоскливыми щенячьими глазами, просящей улыбкой, однорукий, явился перед ней мученически скончавшийся здесь гость по имени Баз, рядом, подавленный и пьяный, горюет по брату и сестре Дин, по-мальчишески хныкая в перебинтованную, без мизинца, ладонь, а около него, ободряя, что-то толкует Курт, потирает укушенную пулей ногу. И просится к ним злая зима, и лезет сквозь щели рассвирепелый сквозняк, шатая крышу…
Не отгоняя прочь видения, Джин прошла к шершавой от ржавчины бочке, поскребла отколупанную краску на крышке и заговорила ностальгически, пронизываясь вопросами, оставшимися нерешенными с того времени:
— Как мы пережили это все?.. Как смогли?.. Как справились? Откуда взялись силы? Всюду ведь неприятности выискивались, беды прямо окружали наш дом… — и подумала, вновь наполнившись уже утоленными страданиями: «Наверно, Господь вмешался, послал нам на помощь кого-нибудь из своих ангелов. Кто, как не он? Иначе чем объяснить, что мы все уцелели? Удача же так часто улыбаться не может, не бывает такого…»
Она долго мяла ногами пол, ходила в задумчивости по полумраку, то переносила какую-то часть вещей с места на место, то вновь возвращала обратно и все никак не могла отучиться от мысли, что Дин оставил их и глупо изо дня в день истязать себя несбыточными грезами о его возвращении. Вроде рассуждала так, а сама делала наперекор: все равно мучилась, ждала, надеялась и снова крушилась — ведь невозможно вот так вот взять и отречься, выставить за порог жизни человека, как ненужное домашнее животное, прожившего с ними бок о бок свыше двух лет.
— Приходи к нам, Дин, приходи… — упрашивала Джин пустые стены, не позабывшие своего алчного на слова жильца, — дети по тебе скучают. Клер, слышу, плачет ночами, тебя зовет, Бобби засыпать совсем не хочет без сказок. Плохо детишкам, Дин, во много раз хуже, чем нам, взрослым. Они же тебя любят, близок ты им. У меня-то сердце все исстрадалось, изболелось, а тут дети. А Курт? Ты-то его сейчас не видишь, конечно, а я каждый день в глаза ему смотрю… Другие они стали, Дин, не родные совсем… не мужа моего. Как будто отмершие, обездушенные. Сломалось у него после твоего ухода что-то внутри, рана там огромная, незаживающая, как язва, и не затягивается совсем. Не могу никак помочь, достучаться… Бессильная я: не слушается он, замыкается, отмалчивается. И к опасности Курта тянуть начало, словно корабль к водовороту: перестал себя беречь и о нас думать. Мальчишеством занимается, лихачеством. В Нелем вот ушел сегодня… с тобой он не был таким… — Взяла передышку, отошла к шкафу, зачем-то переставила никому не мешающие банки, точно не знала, чем занять руки, и продолжила высказываться неосязаемому другу семьи: — И говорит мне, значит: «Буду осторожным», «Места там не такие уж и опасные — глупости все, слушай больше!», «Что ты все за меня по делу и без дела волнуешься?» — а чувствую: врет. Смотрит на меня — и врет не краснея. Все никак не поймет: нельзя обмануть умудренную жизнью женщину, тем более свою жену! Насквозь всего вижу, и рентгена не надо. — Опять примолкла. — Совета твоего не хватает, Дин, и помощи. Ты бы ему быстро путь истинный показал… по-мужски…
Но сарай молчал как могила, а стены, многолетние и почерневшие, — не шептали ответов, тяготили тишиной. Только колокольчиком позвенел под потолком мясницкий крючок, выловив через щелочку приход свежего воздуха, и скоропостижно стих, ушел в немоту.
С тем и ушла Джин. Непримиримая и погрустневшая, вернулась она в дом.
«Ничего, может, одумается еще, постучится под утро в дверь, как обычно, — возгоралась надежда, — ждать надо. Каждый день ждать».
Войдя на кухню — разделась, переобулась, умильно посмотрела на Клер и Бобби. Дочь, взаимно улыбаясь пришедшей матери, читала книжку братику, сидящему на коленках с полуоткрытым ротиком. Он заслушивался каждым словом сестры, удивленно моргал, тянул себя за нижнюю губу, часто тарабарил, повторяя услышанное. Крупные серенькие глазки сияли от интереса.