Александр Казанцев - Купол Надежды (Роман-газета)
Тут я поступил по инструкции, выпрыгнул с парашютом.
Подо мной — лес, места незнакомые. Передовые позиции где–то далеко. Мы в немецкие тылы летали. И в тыл к немцам я и спускался теперь на парашюте, в Беловежскую Пущу.
Приземлился неудачно, хоть и был это мой двадцать первый прыжок, на аэродроме выучку проходил. А вот ведь, когда понадобилось, ногу подвернул. Встать не могу.
Подобрали меня какие–то люди, кто в красноармейской форме, кто в штатском.
Оказалось — партизаны.
Командиром был, как полагалось говорить, «батя», хотя в бати он мало кому годился, совсем еще молодой. А начальником штаба еще моложе был — лейтенант, примкнувший к отряду вместе с выведенной им из окружения группой солдат, Генка Ревич, веселый человек.
Ногу мне подлечили.
И тут снова мой рост привлек к себе внимание.
Вызвал меня Гена Ревич и говорит:
— Слушай, Алеха! Человек ты смелый, и природа наградила тебя неоценимым даром.
Я насторожился:
— Как это наградила?
— Ты не обижайся. Я рост твой имею в виду. Вот ведь какой подарок нам сделали — мальчика с неба сбросили!
— Какого мальчика? — разъярился я, готовый на лейтенанта броситься. Самое больное место задел.
— А как же! Сообрази. Ростом ты с мальчика. Ну, лицо, правда, постарше. Так мы тебя загримируем. Смекаешь? И ты в тыл к немцам пойдешь пацаном. Задание выполнять.
Тут я в первый раз в жизни обрадовался, что ростом не вышел, и на все согласился.
Волосы у меня от рождения кудрявые. В авиачасти, куда я попал, мне их оставили, боялись, что без них совсем уж ребяческий будет у меня вид. Но здесь с кудрями я вполне за деревенского мальчишку сойду. Медицинская сестра в отряде косметику понимала–из парикмахерской, — разукрасила меня веснушками, «примолодила», как, смеясь, сказала. Одежонку достали не по мне, но для деревенских ребят обычную — с чужого плеча.
В таком преображенном виде я и отправился в деревню, где гитлеровская часть квартировала.
И до чего просто прошел я вражьи заставы! Никто на меня и внимания не обращал. Иду себе и иду, сапожищами чужими пыль на дороге загребаю.
По деревне шастал как коренной ее житель. Сразу распознал, где кто стоит, какую избу занимает.
С мальчишками местными встретился, покалякал малость. Прикинулся беженцем, потерявшим родителей. Мне и поверили.
Сведения, которые я в отряд принес, пригодились. И повел я боевую группу во главе с Геной Ревичем в в деревню, к той самой избе, где штаб части расположился.
Конечно, оружия для меня не нашлось. Мало его в отряде. Но я сам себя вооружил. Наполнил молотым перцем бумажный фунтик с трубкой, из веточки сделанной. И как нажмешь на него — струя перца вылетает, как трассирующая очередь. И на пистолет даже похоже.
Гена Ревич меня вперед послал. И наткнулся я сразу на часового. Здоровый такой бугай. Схватил меня за шиворот и вопит:
— Хальт! Шмуциг кнабе! Руссиш швайн![2]
Тут я ему и задал перца, выпустил в глаза струю.
Гитлеровец автомат выронил, взревел и меня отпустил. Начали офицеры из избы выскакивать. Почему часовой ревет, а пальбы нет?
И все — прямо на Гену Ревича. Он их и приканчивал. А трофейное оружие — безоружным бойцам.
Ворвались наши в избу — разгромили штаб.
В деревне тревога: фашисты носятся, кто в касках, кто в кальсонах. Не знали они еще тогда про партизанскую войну. Блицкриг по нотам разыгрывали.
Наши отошли. А меня в деревне оставили — смотреть, как и что.
Наткнулись на меня разъяренные фрицы, схватили. Ну я реветь как заправский пацан. Они по–своему лопочут. Дали мне пинка…
Я к своим пробрался. Пробыл я в отряде неполных два года.
А потом воевал, как и все. Теперь уже в пехоте, не в авиации. Меня в шутку звали «сыном полка». Бывали такие приставшие к частям мальчуганы.
Гены Ревича я больше не видел. Думал: или погиб он где, а если жив остался, то, может быть, Берлин брал.
Я до Берлина не дошел.
После госпиталя направили меня в тыл, а потом демобилизовали. Кто–то придумал, будто я годы себе прибавил нарочно. Все не верили, что я и впрямь взрослый.
Отправился я на Смоленщину.
Добрался до родной деревни, а там — пепелище. Кое–где печки да трубы торчат. И некому рассказать…
Так один я и остался.
Пробовал в организации обращаться. Помочь не могут. Предлагают — в детдом, а моим рассказам о партизанщине не верят.
Ушел я с родной Смоленщины, поехал в Москву. И посмотрел там Великий Праздник Победы.
Толкался я в толпе на Красной площади. Радость вокруг, все обнимаются, целуются. Кто с орденами и медалями — тех качают.
А я?.. Я радовался. Мало ли подростков здесь терлось, победу праздновали. Словом, за участника Великой Отечественной войны я не сошел.
А счастлив был вместе со всеми».
«Но в одном месте меня все–таки признали участником Великой Отечественной войны — в Главсевмор–пути.
Там набор производился на далекие полярные станции. Я сказал, что готов куда угодно, на любые условия.
Меня направили в Усть — Кару механиком, потому как научился я кое–чему в армии: при саперах в запасном полку был, потом на походной электростанции работал — все из–за роста.
В Усть — Каре полярная станция на берегу зеркальной реки, в самом ее устье.
Начальник станции — тип пренеприятный, грубый. Встретил не так, как полагается встречать людей, с которыми зимовать впереди. И сострил при первых же словах: здесь, мол, не детдом, работать придется и за механика, и за метеоролога. Я ведь всегда намеки болезненно ощущаю.
Потому на зимовке ни с кем не сошелся, замкнутым, нелюдимым себя показал.
И уже овладела мной «мания самоутверждения», как я теперь оцениваю. Хотелось во что бы то ни стало людям доказать, что не в росте дело.
И я стал изобретать. Первой пробой, пожалуй, был фунтик с толченым перцем, я вместо оружия его в схватке с вражеским часовым применил. И начал я на полярной станции всякое придумывать. То от флюгера в дом привод сделаю, чтобы, не выходя за порог, определить, откуда и какой ветер дует, то самописцы непредусмотренные на приборы устанавливаю. И недовольство начальства вызвал. Скупердяй отчаянный попрекал меня каждой железкой или проволочкой, которые я для устройств своих брал. Я, конечно, тихий, застенчивый, пока дело до моих выдумок не доходит, а тогда становлюсь резким, ядовитым. «Злобным карлом» меня начальник обозвал Нобеле очередной стычки. От обиды сразу после дежурства в тундру я ушел.
И показалась тундра застывшим по волшебству морем с рядами округлых холмов–волн.
И вдруг не поверил глазам. Деревца или кустика нигде не увидишь, а тут со склона холма–волны заросли кустарника сползают. Движутся, а не колышутся.
Но сообразил я, что никакой это не кустарник. За торчащие ветки оленьи рога принял.
Стадо оленей сбегало с холма и, нырнув в ложбину, взбиралось на следующий холм. И за ним скрылось.
Выехали нарты, запряженные шестеркой оленей — веером. Оленевод правил длинным шестом — хореем.
Увидел меня, остановился, с нарт сошел. И не такого я уж малого роста рядом с ним оказался.
Разговорились мы со старым Ваумом из рода Пиеттамина Неанга. Душевно пригласил к себе в чум, обещал познакомить с внучкой Марией.
Быстроногая, яснолицая, узкоглазая, и сразу за душу взяла, едва ее увидел.
Подружился я с этими людьми, как ни с кем прежде.
Старику трофейный немецкий радиоприемник подарил, который Генка Ревич после первой операций против немцев мне отдал.
Марию стал учить всему, что сам знал.
До зимы мы с ней ликбез прошли. На лету все схватывала, ко всему на свете жадная, любопытная. Я и рассказывал ей обо всем, даже о Древнем Риме, о восстании гладиаторов и вожде их Спартаке. Так стал я одним из первых учителей в тундре.
Начальник полярной станции злился из–за моей дружбы с оленеводами, говорил, что я какую–нибудь заразу на станцию занесу.
Пролетело короткое арктическое лето, кончился полярный день, солнце заходить за горизонт стало. Пошли оранжевые зори.
Оленеводы собрались перегонять стада на юг, к северным отрогам Урала.
Заболел старый Ваум, не мог ехать со всеми. Вроде воспаление легких. Так по радио врач с Диксона определил.
Узнал дед, что доктор сказал, и решил здесь, в чуме, зимой помирать.
Но Мария не захотела его бросить.
Зимний чум сама, как выпал снег, сложила из снежных кирпичей. Собак и немного оленей при себе оставила.
Дельной показала себя девушкой, хотя и тихой. Во всем деда слушалась.
Подозревал я, однако, что не только из–за деда она здесь осталась.
Осенние вьюги принесли и снег и стужу.
Зимой наладился я на лыжах к деду с Марией в гости ходить.