Виктор Мартинович - 墨瓦 Мова
Я испуганно замолк. «Последний бой» — не очень удачное название для операции, с которой кто-то планирует вернуться. К тому же в своей жизни я вообще ни разу ни в каких боях не участвовал, не то что в «последних». — Не бойся. Мертвые будут с нами, они будут биться на нашей стороне, – сказал он уверенно. – И потому мы победим.
Тут я хотел спросить, что за операцию они планируют, но он опередил меня. — Бить нужно по телевидению, Сергей. Любая революция сегодня – это захват net-визора. Это – шанс на разговор с нацией. Шанс на пробуждение миллионов. Все остальное – не существенно. Мы планируем захватить аппаратную прямого эфира рядом с площадью Мертвых. Мне стало понятно, что он доверяет мне полностью. — А Элоиза знает? — Нет, не знает. И не узнает. Она против. Она считает, что нужно собирать слова – как светлячков в коробочку. И что потом те, кто придет после нас, смогут по нашим записям воссоздать мову.
Я задумался. Аля казалась лучшим стратегом, чем Сварог. Иначе она бы не управляла триадой как Наместница Смотрителя горы. Наверное, в моих глазах мелькнуло недоверие, потому что Рог поспешил объяснить. — Слушай, это моя прерогатива. Я – Красный столб, командующий армией и имею право самостоятельно планировать боевые операции и держать их в тайне от братьев, которые находятся на гражданских позициях. — Просто это напоминает заговор, – заметил я. – Если Элоиза не знает, это похоже на заговор. — Если она узнает, то нас не пустит. Потому что в голове у нее сантименты и романтика, – тут он осекся.
По тому, как он осекся, я понял, что под «сантиментами» и «романтикой» Сварог имел в виду не те ненасильственные методы борьбы за мову, которых придерживалась Элоиза, а те вполне понятные «сантименты», которые хрупкая и умная женщина может иметь к безбашенному мордовороту, который командует армией. Мы никогда не будем вместе. Совершенно понятно, что так лютует Мастер благовоний: в этом любовном треугольнике только меня и не хватало. — Ты подумай, – сказал он. – Такие решения быстро не принимаются. Я найду тебя завтра вечером. Он кивнул и уже, кажется, готовился нырнуть в толпу, но я успел спросить: — Вы говорили, что у вас другие взгляды на вечность. А что за взгляды? Сварог смерил меня взглядом с головы до ног, будто решая, превратить ли свой ответ в шутку, и одновременно взвешивая, не высмею ли я его, если он ответит серьезно. — Вечность – в мове, – повторил он мысль, с которой начинал. — Это как? — Вот так. Не зря в христианских книгах написано, что сначала было слово, и слово было Бог. После смерти мы живем в мове. Бессмертие – в ней. — Подождите. Как можно жить в мове? – все не мог понять я. Потому что, как я уже говорил, я от природы не очень умен. — Душа человека – это то, как он говорит. Уходя из мира, он не исчезает, потому что его словами, поговорками и выражениями продолжают говорить другие. — Это как следы на снегу? – попробовал я подобрать метафору, вспомнив, как гулял зимой и узнавал свои же следы. — Нет, скорее, как тропа через трясину. Каждый из нас своей речью протаптывает такую тропу, по которой пойдут и другие. И пока тропа не зарастает, живет и душа. Но я не мастер говорить о таких вещах. Я мастер качать мышцы. Потому что нацик должен быть здоровым, – он хищно усмехнулся. — А что происходит с нами после смерти? Слова живут, а что происходит с нами? — Какими нами? – спросил он меня. — Ну, — я пожал плечами, – тем мной, который вот сейчас говорит и думает. — Так а что у тебя есть, кроме мовы, из которой состоят твои мысли и твои слова? – он снова людоедски улыбнулся. С качками действительно невозможно спорить. Их можно только слушать и соглашаться. — Ты лучше не о себе думай, – приказал он. – Кости наших предков достали из земли и выбросили вон. Там, где они отдыхали, сейчас рестораны и ночные клубы. А теперь их пытаются лишить еще и бессмертия. Вот с чем нужно бороться. Наша вечность должна принадлежать нам.
Он кивнул и исчез за спинами муравьев, сотен и тысяч насекомых, которые толпились вокруг. Оставив меня размышлять, что есть во мне, кроме мыслей, которые состоят из мовы, и чувств, которые передаются тоже на мове, и желаний, выразить которые можно только мовой. Но все-таки есть. Еще что-то есть. Для чего нет слова. По крайней мере, пока нет.
ДжанкиЯ не знаю, сколько прошло времени с момента моего задержания до момента вызова на допрос. Может быть, одна ночь, а может быть – недели две. Петрович все хрипел, а Философ храпел. Потом Философ просыпался, мы беседовали, потом он снова засыпал. За это время нам несколько раз давали сечку и селедочные очистки. Есть это было невозможно, про все остальные бытовые детали я просто промолчу – как промолчал о том, что на самом деле со мной делали в той маленькой комнатке, где меня раздели и заставляли приседать с голым задом, снимая это на видеокамеру – будто на тот случай, если из меня выпадут спрятанные внутри вещества, запрещенные статьей 264 УК. Жгучее ощущение унижения прошло, когда я узнал, что то же самое делали со всеми, кто попадал в этот retreat of sorrow – даже с теми, кого взяли по ненаркотической статье, например, за попытку украсть светофор. И даже тараканы в тарелке попадались не только мне.
Философ был склонен к разглагольствованиям, Петрович не приходил в себя, я же не мог найти себе места. Через десять минут лежания на железной кровати начинали ныть все кости – тоненькая подстилка не берегла от холода, который шел от металла. Попробуйте поспать на железнодорожных рельсах – ощущение примерно такое же. И даже слышно, как откуда-то уже приближается огромный, нагруженный нефтью, товарняк отечественного правосудия. Я начинал ходить по камере, но меня обступали стены, три шага — и ты у стены. В камере было душно и холодно одновременно. Что касается времени, то часы тут забирают в первую очередь. — Как тут жить? Я скажу тебе, как тут жить, – рассказывал Философ, обращаясь к потолку. Он вытягивался на своем лежбище, подкладывая пол-одеяла под себя, а второй половиной накрываясь, но я так не мог. В принципе, можно было дать ему в рыло и забрать его одеяло, но в этом случае мне потом пришлось бы самостоятельно разматывать Петровича, а я брезгливый. — Не жди суда, – продолжал умничать Философ. Если бы он знал, какое у меня образование, молчал бы в тряпочку и слушал Диогена. Но я не спешил открывать ему своих знаний. – Потому что, понимаешь, суд только еще больше прессанет. Вот ты надеешься на человеческий приговор, на то, что, может быть, тебя еще и оправдают. Но как тебя государство может оправдать, если ты – деклассированный торч? Если ты все время только о свертках и думаешь? Поэтому будь готов к десятке. И лучше думай о том, что могут и больше навесить. Тогда услышишь приговор на десятку — и так легко на сердце станет! При этом все равно не надо ждать, когда откинешься. Потому что я тебе скажу, брат, десятка – это такой срок, за который все твои представления о воле успеют так устареть, что… В общем, про волю вообще не думай. Не жди прогулок, потому что там – еще хуже, чем тут. Боксы два на два метра, решетки везде. Только кислородом можно подышать. Ну разве что небо над головой.
Я понял, что у нас не было ни одной прогулки. Это значит, что, может, я тут нахожусь только один день? Даже полдня? Может ли такое быть? — Так а чего ждать? – мне хотелось спросить, сколько я тут, когда меня привели, но я не мог. Почему? Потому что: а) это выявило бы перед Философом мою неадекватность; б) я был уверен, что Философ сам утратил ощущение времени по всем человеческим календарям, и что бы он ни ответил, было бы ложью. — Чего ждать? – задумался он.— Я скажу, чего ждать. Жди помывки, душа. Вот это – реальный кайф. Горячая вода, понимаешь? Там она реально горячая. Клубы пара. И вот главное, пальцам ног не холодно. Единственная возможность согреться. Ну и там… Так скажу – обо всем забываешь. Одна беда – душ тут раз в неделю.
Я чуть не закричал: «Так разве мы тут не неделю уже паримся?». Из-за дверей раздался свист. Про этот свист, кстати, — особый разговор. Охранники тут не переговариваются между собой. Они тут свистят. Два свистка обычно значили, что сейчас лязгнет железо, и какая-то из камер откроется. Видите, я уже говорю — «обычно». И как после этого можно утверждать, что я провел в камере менее суток? Так вот, со скрежетом открылась кормушка, назвали мою фамилию и сказали: «Все вещи с собой». — Переводят тебя, – успел объяснить Философ. – Ну давай, братэлло. Я так и не узнал, что с ним стало. Обе жизни – Петровича и Философа – промелькнули перед моими глазами так, как мелькают судьбы героев беллетристики. Мы видим только ту часть их приключений, которая вписана в сюжет. Когда человек долго умирает на нарах после избиения или долго возвращается к жизни и становится на ноги – это не интересно писателям, этим кровожадным чудовищам, а поэтому остается за скобками. — Нет вещей? – уточнил охранник-контролер за дверью. А откуда у меня могли появиться вещи? Только вчера взяли, а передачи носить некому. — Нет вещей – руки в «кормушку», – приказал он.