Анджела Картер - Ночи в цирке
Иванушка направил Буффо к столу, и клоун грохнулся на складной стул. В последовавшую за тем схватку со стулом была вложена вся дерзость и бравада борющегося с ангелом Иакова, но только клоуны догадались, что сегодня безобидный стул принял в воображении Буффо очертания и форму соперника далеко не ангельского происхождения, и пока он с ним боролся, вся замершая от ужаса компания за столом потихоньку сбивалась в кучу, а потом вместе со всеми детьми в цирке, разразилась дикими криками восторга и облегчения, когда каким-то чудом Буффо поставил стул на все четыре ножки, сокрушающим шлепком ладони поправил сиденье и наконец-то опустил на него свой зад.
За кулисами Уолсер – Человек-Петух – с японской покорностью сидел на серебряном блюде среди муляжей жареного картофеля в штанах набитых связками сосисок. Грик воткнул в его петушиный гребень пучок петрушки.
– Хватай ножи, – сказал Грик. – Убирай от него ножи, если сумеешь.
– Зачем? – взволнованно удивился Уолсер.
– Когда он пьяный, он может зарезать.
На Уолсера опустилась куполообразная крышка, погрузив его в пахнущую металлом гулкую темноту, в которой шумом волн в морской раковине шипел и затихал шепот бывалого клоуна: «Зарезать… зарезать…»
– Пошли, – сказал Грик Гроку. Они подхватили блюдо и, дрожа, поковыляли на манеж.
Буффо с кротким удивлением покосился на поставленное перед ним блюдо. На какую-то секунду его горячечное буйство сменилось подобием возбужденного спокойствия. Рев толпы, зловоние грима и растворителя, странная компания окружавших его помощников успокоили его, словно о чем-то предупредили, и, хотя петух мог трижды прокукарекать в любой момент,[86] в этот промежуток, длившийся всего несколько ударов сердца – десять, пятнадцать, – он снова превратился в любящего отца, готового поделить трапезу между своими детьми. Мелькнула последняя тень милосердия: не был ли он воистину самим Христом, в последний раз восседавшим во главе покрытого белой скатертью стола со своими учениками?
Но где же хлеб? И куда спрятали вино? Буффо огляделся в поисках каравая и бутылки, но нигде их не обнаружил. И тут в его воспаленных глазах проснулось безмерное подозрение. Он вспомнил о ножах, которые держал в руках, и провел вилкой по ножу, отчего кровавые ленты затрепетали в воздухе.
Пауза затянулась; она длилась до тех пор, пока не исчерпала своего комического напряжения. Хохот стих. По толпе прокатился приглушенный шелест. Сидя под крышкой на блюде, Уолсер ничего не видел и не слышал, но он уже приобрел достаточно опыта и понимал, что, если Буффо не снизошел до того, чтобы открыть главное блюдо, оно должно открыться само.
Уолсер с удовольствием размял сведенные мышцы, поскольку положение его было крайне стесненным и неудобным, и выдал восторженное «Ку-ка-ре-ку!». Грохоча и перекатываясь, крышка покатилась по столу, разбрасывая во все стороны резиновые приборы. И, словно Венера из пены, из-под нее восстал Уолсер, рассыпая вокруг себя петрушку, жареную картошку, низвергая из своих штанов связки сосисок. Он захлопал по бокам руками и еще раз прокричал:
– Ку-ка-ре-ку-у-шки-и!
Буффо дико заорал и наотмашь ударил ножом.
– Бо… о-оже! – выговорил Полковник в заднем ряду, стиснув Сивиллу так, что она завизжала, и с испуга перекусив сигару. – Ну и ну!
Он уже видел удаляющийся от него триумф и исчезающий нимб.
Однако Уолсер, рефлексы которого были обострены страхом, успел совершить головокружительный прыжок в тот же момент, когда отражением в кошмарном зеркале увидел, что рассудок великого клоуна дал сбой.
Нож Буффо воткнулся в оставшиеся на серебряном блюде развалины; птичка улетела.
Восторженный рев толпы!
Нимб передумал и вернулся на свое место над головой Полковника, хотя и выглядел несколько неуверенным. Обеспокоенный Полковник выплюнул испорченную сигару, полез было за новой, но, подвигнутый отчаянным толчком Сивиллы, помчался в фойе за врачом.
Не успел Человек-Петух вскочить на ноги, как тут же рывком побежал по столу. Буффо замешкался, вытаскивая нож из стола (сила удара была такой, что лезвие пробило блюдо и вошло в дерево), после чего с пронзительным воплем бросился в погоню.
Все присутствующие были уверены: вот она – кульминация карьеры великого клоуна, этот бесконечный гон Человека-Петуха по круглому, как зрачок, манежу, по кругу Императорского цирка в императорском городе Санкт-Петербурге. Дрессированные собачки с радостью присоединились к погоне, хватая за лодыжки и охотника и дичь, разбегаясь со связками сосисок, весело пиная жареную картошку и путаясь под ногами, тогда как остальные клоуны метались из стороны в сторону, не зная, что предпринять, и беспокоясь только о том, чтобы создать иллюзию заранее задуманного бедлама, ибо представление ни в коем случае не должно прерываться. И даже если бы Буффо в конце концов ухитрился вонзить нож в брюхо Человека-Петуха, никому в огромной толпе веселящегося народа не было бы позволено подумать о реальной поножовщине; все было бы представлено как специально подготовленный трюк.
И вот уже помутившегося рассудком Буффо начало трясти и колотить так, что лицо его искажалось дичайшими гримасами, он забился в конвульсиях, казалось, его огромный силуэт заполонил все пространство цирка, он был везде, он расслаивался на десятки Буффо, вооруженных десятками смертоносных ножей, с которых падали кровавые ошметки, и как бы Уолсер ни прыгал, какие бы кульбиты ни выделывал, он не мог найти на манеже места, где бы не было Буффо, и уже прощался с жизнью.
Почему Уолсер не ускользнул с манежа тем же путем, каким его внесли? Потому что выход уже был загорожен металлическими решетками для номера Принцессы, и почуявшие запах крови и сумасшествия тигры беспокойно рычали, расхаживая из стороны в сторону и размахивая хвостами, а обезумевшие от ужаса девушки наблюдали за происходящим сквозь прутья решетки до тех пор, пока Принцесса не взяла ситуацию в свои руки и не шагнула из клетки с пожарным брандспойтом в руках.
Мощный удар водяной струи вернул Буффо его изначальную форму, сбил с ног, подбросил в воздух в последнем в его карьере сальто и наконец пригвоздил спиной к манежу. Через несколько секунд, пока толпа держалась за животики и утирала глаза, Самсон-Силач поволок распростертого, насквозь промокшего, полубессознательного, галлюцинирующего Буффо в проход, ведущий к фойе. Дети с хихиканьем награждали его прощальными шлепками «на удачу», пока он не исчез, словно с лица земли, в то время как остальные клоуны носились среди кресел, целовали детей, раздавали леденцы и хохотали, хохотали, хохотали без умолку, только бы скрыть свалившееся на них горе.
Одетый в сюртук врач ждал в буфете, сопровождаемый двумя гигантами с суровыми лицами и раскосыми глазами, которые держали радушно распахнутую смирительную рубашку. Когда Принцесса открыла на манеже крышку белого рояля и Миньона замахала своими кружевными юбками, изрыгающего проклятья Буффо уже грузили в поджидающий экипаж, и он в первый и последний раз в своей жизни покинул цирк путем истинного джентльмена – через парадный вход.
Прощай, старина… Из гроба безумия тебе уже не вырваться.
Дрожащий, белый как полотно, в очередной раз до нитки промокший Уолсер пропустил свой танец с тигрицей и попытался найти убежище в гримерке у Феверс, в месте, как оказалось, терзаемом серьезным раздором. Лиззи была поглощена составлением послания домой, предоставив воздушной гимнастке облачаться в свой костюм самостоятельно. Феверс учтиво предложила Уолсеру бренди, протянула ему полотенце, но лишь поцокала языком над кошмарной историей Тайной вечери Буффо: было ясно, что мысли ее занимало отнюдь не представление. Ее вечернее платье из красного атласа висело за дверью, уже готовое по окончании программы унестись вместе с ней к тайным наслаждениям. На стене колыхалась потрепанная от многочисленных переездов афиша горбуна-французишки, словно напоминая о том, что Феверс под силу абсолютно все.
Лихорадочно-возбужденная, словно собираясь совершить нечто противозаконное, она сидела у зеркала. На правом запястье у нее сверкал массивный браслет; она надевала серьги с драгоценными камнями, по сравнению с которыми Кохинор[87] выглядел дешевой безделушкой.
– Нравится? – просияв, спросила она Уолсера. – Лучшие друзья любой девушки.
Лиззи саркастически фыркнула и уже готова была заговорить, как вдруг издали донесся глухой рев невидимой толпы, выражающий настолько неподдельную, страстную, ни с чем не сравнимую эмоцию, что они почувствовали ее даже в своей тесной мансарде над внутренним двором. Так, должно быть, гудела толпа римлян, когда лев пожирал первых приверженцев христианской веры.
Последовал хлопок выстрела.
С первыми оглушительными аккордами неистовой музыки оркестра в дверь гримерки отчаянно забарабанили.