Святослав Логинов - Свет в окошке
«Помилуйте! — возопит христианин. — А если у человека совести нет? Вон, Анютина мать выбросила новорождённого младенца на мороз, и ничто в душе не дрогнуло, она что — безгрешна?» Да, безгрешна. Спросите её саму, и она подтвердит, что если грех и был, то давно прощён. Для её поступка в русском языке есть другое слово: «преступление», — жаль, что закон не сумел дотянуться до убийцы. А если бы младенца, по несчастью, заела свинья, то не было бы и преступления, ибо для свиней законов не написано и преступать им нечего. Это было бы злодеяние. Свинью, совершившую такое, зарежут без суда и закопают подальше от глаз людских. Но никто не назовёт свинью ни грешницей, ни преступницей.
Так они и стоят рядом — три понятия справедливости: грех, преступление, злодеяние. За грех человек карает себя сам, за преступление наказывает закон, за злодеяние — обычай. А для бога места нет, бог и справедливость — понятия несовместные, так что зря религия пытается подгрести понятие греха под себя.
Человек, раз в жизни испытавший благодетельные муки совести, уже не станет бездумно творить что ни попадя, прошлый грех стоит на страже, сохраняя чистоту души. А святой подобен невинному голубку, которому неведомы жалость и доброта. Биология давно знает это; заприте в одной клетке двух волков — они подерутся, но побеждённый останется жив. А возьмите голубка и горлицу, тех, что, по наивному уверению песенки, никогда не ссорятся. Святая невинность не знает греха, и дело кончится убийством слабейшего, причём убийством медленным и жестоким, ибо крошечным клювиком несподручно убивать. И никто не вспомнит о жалости, жалость и сострадание доступны лишь тому, кто знает вкус крови.
Благословен будь спасительный грех!
Но порой жизнь складывается так, что прошлые грехи не могут предусмотреть всего и предупредить от совершения новых. Такое называется недомыслием, и, когда с человеком случается подобная беда, ему остаётся шагать по бесплодной равнине, не находя в нихиле никакого утешения. Остаётся думать ни о чём, в сотый раз пережёвывая пресную мысль.
Остаётся самому себе проповеди читать, да такие, хоть на публичный диспут с ними выходи… мало ли что ещё можно… нихиль стерпит и растворит всё.
Долина Лимбо в любую сторону уходит в бесконечность.
Что-то в беспредельной ровности привлекло внимание. Чуть заметное тёмное пятно на сером фоне. Сидящий человек, позой своей пародирующий не то роденовского мыслителя, не то Мефистофеля работы Антокольского. Илья Ильич послушно отправился туда. В первое мгновение ему представилось, что там мучается новичок, ещё не осознавший окончательно, что за жуть с ним произошла, и оттого особенно перепуганный. В такую минуту появление рядом обычного человека, того же Афони — материального и прозаичного до мозга костей, может сберечь новичку немало нервных клеток, которые, впрочем, в здешних палестинах вполне благополучно восстанавливаются.
Интересно, как здесь обходятся с душевнобольными? Должно быть, вылечивают с лёгкостью, и люди живут, вспоминая прежнее бытие с недоумением и обидой. Единственная болезнь, которая считается неизлечимой в мире, созданном людской памятью, — склероз. Да и то соматические его проявления исправляются на раз. И всё-таки лишние мучения потому и называются лишними, что их быть не должно.
Илья Ильич побежал, увязая ногами в непрочном грунте. Очень хотелось закричать: «Иду, сударь, иду!» — но дурная стеснительность удержала язык, а потом Илья Ильич разглядел, что сидящий облачён в какую-то накидку и вообще не выглядит человеком, только что окончившим земной путь. Скорей всего это такой же бедолага, ушедший в нихиль подальше от людских глаз.
Хотя нихиль идеально скрадывает шаги, а Илья Ильич так и не выкрикнул ничего, однако незнакомец немедленно поднял голову и в упор взглянул на Илью Ильича. И с этой секунды язык уже не поворачивался называть его незнакомцем, ибо облик встречного был известен Илье Ильичу с самого школьного детства. Тёмные блестящие глаза, тёмные волосы, противу всех циркуляров не тупеем завитые, а стриженные под горшок, нос с лёгкой горбинкой, уныло нависающий над чёрными, без малейшей проседи усами… Новый памятник на Малой Садовой удивительно точно угадывал внешность этого человека… хотя, возможно, жители Цитадели с годами начинают походить на свои изображения, копируя бесчисленные портреты и монументы.
— Здравствуйте, Николай Васильевич. — Сиплый звук с трудом протиснулся сквозь перехваченное горло.
Сидящий продолжал смотреть молча, на лице не отражалось никаких чувств, даже вполне понятного ожидания. И Илья Ильич подумал вдруг, что не случайно он встретил именно этого человека, ибо не было на Руси писателя с более воспалённой совестью, нежели Николай Васильевич Гоголь. Но судьба, послав ему эту встречу, не станет более помогать, так что, если желаешь услышать вещее слово, изволь задать непраздный вопрос. И вот этого-то вопроса, в поисках ответа на которые мы открываем книги гениев, Илья Ильич и не мог сформулировать.
— Мне… — выдавил он наконец, — нужна ваша помощь.
— Lascitae ogni speranza, voi ch'entrate, — проговорил Гоголь, кажется, самому себе.
Фраза показалась столь неожиданной, что Илья Ильич, несмотря на купленное владение языками, не сразу понял, что было сказано. И лишь потом сообразил, что встреча не зря произошла именно в нихиле. Человек, понявший суть жизни, сюда не сбежит, Лимбо — долина отчаяния, а полтора века — срок вполне достаточный, чтобы вполне отчаяться. Так что не помощи нужно ждать, а спешить на помощь.
— Николай Васильевич! — с чувством произнёс он, мимоходом отметив неизбывную странность такого простецкого обращения к великому. — О чём вы? Смотрите, жизнь не кончена, надежда всегда светит человеку.
Смотреть среди нихиля было особенно некуда, а фраза Декарта «Пока живу — надеюсь» пришла в голову позже, вместе с мыслью, что вряд ли Гоголь сильно уважает картезианство. Хотя трудно сказать, какие взгляды могут образоваться у человека, умершего полтора столетия назад и все эти годы проведшего в Цитадели среди самых выдающихся людей.
— Кончена.
И опять слово упало безадресно, сказанное не то самому себе, не то бесчувственному пространству, но никак не Илье Ильичу.
— Неправда. — Илья Ильич решил бороться до последнего. — Пускай здесь нет солнца, земли и неба, но есть люди, оставшиеся живыми, несмотря на свою смерть. Вы нужны этим людям, и, значит, вы сами живы.
— Тут нет людей. — Взгляд чёрных глаз, словно привезённых из Италии, где Гоголь провёл худшие свои годы, наконец осмысленно остановился на лице Ильи Ильича. — Кругом одни трупы нарумяненные, а я первый среди вас. Душно…
Почти цитата, произнесённая автором, живо напомнила Илье Ильичу разговор с отцом, который помнил только то, что сохранилось в памяти живых. Неужто такая же судьба ждёт любого из живущих в Цитадели? Тогда всё, что он сделал для Илюшки, было зря.
— Не верю, — возразил Илья Ильич таким же не подлежащим обсуждению, императивным тоном. — Ваши книги, повести и комедии, вами написанные, продолжают жить там, среди живых. Вас помнят, читают, любят. О какой смерти вам можно говорить?
— Смерть души. Книги, написанные по глупости, которые я устал проклинать, не дают сгнить ветхому Адаму, отчего нет освобождения душе. Простой земледелец стократ счастливее величайшего среди избранных: он прожил в нищете отпущенные ему дни, умер и забыт. За свои малые грехи он отмаялся в здешнем чистилище и воссоединился с господом, а те, кто прогремел в мире суетной славой, вынуждены прозябать здесь вечно. Грех гордыни — страшнейший среди прочих, за него я и наказан.
— Оставьте. — Илья Ильич уже вполне усвоил манеру говорить, выставляя точку после всякой фразы. — Есть грехи страшнейшие. Недавно я видел одну женщину. Она убила своё дитя, но её преступление осталось неизвестным. — «Что за чушь, каким языком я выражаюсь?» — мелькнула неуместная мысль, но остановиться или сменить лексику Илья Ильич уже не мог. — За своё преступление она не понесла никакого наказания ни при жизни, ни сейчас. Скоро она пропьёт последние монеты — и что? — воссоединится с господом? И вообще, о каком чистилище вы говорите? Вы же православным были при жизни.
— Я и сейчас православный. А чистилище — это фигура речи, не более. Не суетному разуму определять строение мира. Никакого доверия разуму оказывать нельзя, особенно в отношении путей и препятствий к спасению. Что мы можем знать о той женщине? Быть может, она страдала от содеянного так, что сполна искупила свой грех. Недаром же она пьёт горькую чашу.
Илья Ильич усмехнулся, вспомнив отреставрированную, но уже опухающую морду Анютиной матери. Вот уж точно — страдалица, такую ещё поискать!
Куда-то исчез пиетет перед писателем, которого ставил выше иных и прочих. Гений сгинул, остался всего лишь христианин, неотличимый от квакера, что мыл посуду в заведении уйгура. Вера всех стрижёт под одну гребёнку и умеет нивелировать самый могучий ум и самую великую душу.