Владимир Ильин - Завещание для родителей
Я сказал, что да, и сплосил, откуда он знает, как меня зовут.
А он сказал, что я очень пахож на мальчика, с котолым он вместе лос. Только это было совсем в длугом лайоне голода. Но того мальчика тоже звали Клим Федолов. И тогда он сплосил, как зовут моего папу и мою маму.
Я сказал, что моего папу зовут Николай, а маму – Лена, и дядя закличал:
– Не может быть!
Он так смотлел на меня, что мне стало немножко стлашно.
А патом он сказал, что тот мальчик, котолого он знал в детстве и котолый был пахож на меня, давно умел. Это было двенадцать лет назад. Тому мальчику тогда было всего семь лет, он учился в пелвом классе…
А патом он сплосил:
– Клим, а ты… ты меня не помнишь? Я Иголь, Иголь Селгеев. Меня звали в детстве Гошей.
Я сказал, что нет, не помню. И сплосил: как я могу его помнить, если двенадцать лет назад был не я, а длугой Клим.
Тогда он сказал, что я – клон. И объяснил мне, что это такое. Это когда у ково-нибуть белут кловь или кожу, а патом из этово делают искуственаво лебенка, который будет копией тово, кто дал кловь или кожу.
Я сплосил, а что такое копия, и он сказал, что это когда кто-нибудь так похож на длугого человека, что их нельзя отличить длуг от длуга.
Патом он сплосил, пачему я такой бледный и пачему сижу здесь один.
Я ему все лассказал и пло то, что всю зиму у меня болел живот, и что моя мама сколо плидет.
А дядя Иголь тогда сам побледнел и сказал, что, значит, я тоже сколо умлу. Патаму что клоны болеют одними и теми же болезнями, котолыми болел тот человек, ис кожи или клови котолого они были сделаны.
Я сказал, что он влёт. И что я никогда не умлу. И что никакой я не клон, а плосто мальчик, как все.
Но он со мной стал сполить, и я стал кличать на нево:
– Уходи отсюда!..
И тут откуда-то плибежала моя мама и кинулась ко мне.
Она спласила, кто меня обидел. А патом заметила дядю Иголя.
Он сказал ей:
– Здлавствуйте, Елена Михайловна! Вы узнаёте меня?
А мама спласила, откуда он тут взялся.
Дядя Иголь сказал, што он сичас учится в институте, котолый находится лядом с этим палком.
Мама спласила его:
– Ты все лассказал ему?
И дядя Иголь кивнул.
– Зачем ты это сделал? – сказала мама.
И тогда он сказал, што я должен знать всё-всё. Што надо быть всегда честным и говолить плавду.
– Дулак! – сказала тогда мама. – Ты хоть понимаешь, што ты наделал? От твоей плавды всегда было только одно голе для всех! Я же помню, как тебя в школе звали ябедой, патаму што ты всегда говолил только плавду! Уходи немедленно отсюда!..
И дядя Иголь не стал больше сполить. Он опустил голову и ушел.
А я смотлел, как он уходит, и мне почему-то показалось, што я действительно где-то уже ево видел.
А патом я вдлуг вспомнил, как в плослом году мы с мамой шли по улице и встлетили одного дядю, котолый тоже говолил мне пло копии и што у меня есть много блатьев. Мама сказала патом, что этот дядя – ненолмальный, что это блодяга и пьяница, и што не надо облащать на него внимания…
И еще я вспомнил те фотоглафии, котолые лежат у мамы в заклытом на ключ ящичке шкафа, где был я, но только с полтфелем, как бутто уже хадил в школу.
И тогда я подумал: а может быть, они оба – и тот ненолмальный бладяга, и дядя Иголь – говалили мне плавду пло меня? Может быть, меня сделали из клови или из кожи тово мальчика, котолый был у моих мамы с папой до меня? А значит, я тоже сколо умлу, как и он?
И тогда я очень сильно заплакал.
Мама стала обнимать меня, целовать и спласывать, напугал меня этот плидулок или нет.
А я думал только о том, што уже не велю ни ей, ни моему папе.
Патаму што они всекда обманывали меня.
И я только смог сплосить маму:
– Мама, зачем вы с папой сделали меня из длугого Клима?
Мама не поняла меня.
Она говолила, што ты несешь, малыш, пойдем-ка лучше домой, и што забуть ты обо всем этом и не ломай зля свою маленькую головку…
И тогда я вытел слёзы и сказал ей, што…
Не помню, што я хател ей сказать. Патаму што у меня вдлук стало темно в глазах, и я как бутто клепко-клепко уснул.
А когда плоснулся, то мама куда-то быстло тащила меня на луках и гломко кличала на всю улицу:
– Скорую! Вызовите скорую помощь, ну хоть кто-нибудь!.. Вы што не видите – лебёнку плохо?!..
Я хотел сказать, што мне уже холошо, што я плоснулся, но тут мне опять захотелось как бы спать, и я даже не помню, как меня пливезли в больницу.
Ой!
ОЙ-ЕЙ-ЕЙ-ЕЙ!.."
"Запись номер пятьсот шесть от одиннадцатого марта две тысячи двадцать пятого года, четыре часа тридцать минут.
– Я опять спал. Но не так, как спят ночью все люди. А так, как это было днем на улице, кокда мама несла меня на луках…
А-а-а-а!..
Это опять мне стало больно. Не могу больше телпеть! Даже когда я один лаз полезался ножиком, мне не было так больно, как сейчас…
Я не знаю, может быть, когда так бо… больно, то мож…но уме…леть. Но я уже не бо… не боюсь уме…леть. Пата…му што я зна…ю, што… это… как… бутта… ты… за…снешь…
Ма…ма, лоднень…кая!.. Кок…да… я ум…лу, не… де…лай…те… с па…пой… из меня кло… на!…Не надо, мама…мамочка!"
***Когда детский голос умер в диктофоне и заструилось равнодушное змеиное шипение небытия, мужчина и женщина еще долго сидели неподвижно, не решаясь нажать кнопку "стоп". Словно надеялись, что произойдет чудо, и картавый, доверчивый голосок оживет, создавая иллюзию того, что и его обладатель все еще жив.
Но этого, конечно же, не произошло. Пленка докрутилась до конца, а потом включилось реверсное воспроизведение, и бесстрастный голос авторегистратора сухо отчеканил: "Запись номер один…".
Тогда мужчина торопливо нажал на кнопку отключения и бросил быстрый взгляд на жену.
Он думал, что она плачет, но глаза ее оказались сухими.
Как тогда, в больнице, когда им сообщили, что Клима уже не стало. Как тогда, на кладбище, когда рядом с двумя другими надгробиями была выкопана в сырой весенней глине еще одна могилка, и в нее опустили неестественно маленький гробик, похожий на футляр какого-то большого музыкального инструмента.
Женщина не проронила ни слезинки – ни тогда, ни сейчас.
И теперь он догадывался, почему…
– Лена, – сказал он, не слыша своего голоса, – а может, действительно больше не надо, а?..
Она посмотрела сквозь него в пространство так, словно видела там нечто бестелесно-прозрачное.
– Лена, – полусказал, полувсхлипнул он, – ты же слышала, о чем он просил нас перед тем, как… Это же не просто запись, Леночка, а самое настоящее завещание!
– Ну и что? – вскинула голову женщина. – Что ты этим хочешь сказать? Что нам надо сдаться, опустить руки и предаться безутешному горю?!.. Что мы никогда больше не увидим и не услышим его, и до конца жизни нас будут преследовать воспоминания и мысль о том, каким бы мог стать наш ребенок?! Ты пойми, Коля: если мы сейчас отступимся от того, что решили, то это будет нашим поражением в борьбе со смертью! А ведь клонирование для того и было разрешено, чтобы люди могли одержать верх над этой проклятой беззубой старухой, которая безжалостно косит всех подряд, не разбирая, кто попадает под ее косу – стар или мал!.. И не знаю, как ты, а я лично сдаваться ей не собираюсь!..
– "Одержать верх над смертью", – медленно повторил он ее слова, будто пробуя их на вкус. – Красиво сказано… Что ж, может быть, ты права, Лена, и когда-нибудь мы действительно научимся побеждать смерть наших детей. Но цена, которую мы должны заплатить за эту победу, будет такой, что перечеркнет напрочь все наши достижения!.. Знаешь, у меня до сих пор в ушах звучит голос нашего Климчика. А ты – как ты можешь заставлять себя забыть его? Вот, слушай!..
Он принялся лихорадочно нажимать на кнопки диктофона, отматывая пленку на нужное место в записи.
Комнату вновь заполнил дрожащий, наполненный недетским страданием, детский стон: "Мамочка… больно… Даже телпеть нельзя!", но женщина, словно подброшенная невидимой пружиной, взметнулась и выхватила диктофон из рук мужа.
– Перестань! – крикнула она. – Сколько можно мучить и себя, и меня? Ты что, думаешь, я – железная, да? Да у меня тоже все нутро переворачивается, когда я слушаю эту запись, но я еще тогда, на могиле нашего первого сыночка, поклялась, что сделаю всё, чтобы он был с нами! И ты тоже поклялся, забыл?!.. Поэтому не надо ворошить прошлое, Коля! Нужно жить дальше, и, рано или поздно, у нас всё получится!
– Рано или поздно, – эхом отозвался он, опустив голову. – А если – никогда?.. Я всё понимаю, Лена, но ведь даже врачи…
– А что – врачи? – перебила она его. – Врачи, между прочим, еще тогда сказали, что у нас тридцать процентов! Целых тридцать! Да будь хоть три, хоть один процент того, что эта проклятая мутация не проснется в генах нашего малыша – я все равно буду обращаться в Центр раз за разом!