Дейл Бейли - Смерть и право голоса
— Я не думаю… — прочистила горло Либби Диксон.
— Замолчи, Либби, — ответил я. — Вы сами себя послушайте. По улицам разгуливают зомби, а вы переживаете о негативном подходе?
— Все эти… — Дей помахала в воздухе рукой, — зомби, они ни на что не влияют. Цифры…
— Людям свойственно лгать, Анжела.
Либби Диксон громко сглотнула.
— Когда дело доходит до денег, смерти и секса, лгут все. Ты думаешь, что если домохозяйке позвонит полнейший незнакомец, она поделится своими переживаниями о полуистлевшем трупе дедушки, который гуляет по соседней улице?
Теперь все внимание принадлежало мне, без остатка.
Целую минуту самолет заполнял гул моторов. Люди в салоне не издавали ни звука. А потом Бертон… Бертон улыбнулся.
— Что ты задумал, Роб?
— Союз личности и момента — вот что делает президента великим, — ответил я. — Вы сами так говорили. Помните?
— Помню.
— Вот он, ваш момент. Перестаньте убегать от него.
— Что ты имеешь в виду? — спросил Льюис.
Я ответил на вопрос, но даже не взглянул в его сторону. Я не сводил глаз с Гранта Бертона. Будто никого больше не было в салоне самолета, только я и он, и, несмотря на все дальнейшие события, именно тогда свершился мой вклад в историю.
— Я хочу отыскать Дану Макгвайр, — заявил я.
* * *Я начал заниматься политикой еще в Нортвестерне, на втором курсе. Это случилось неожиданно для меня (да и кто отправляется в колледж, собираясь стать помощником сенатора?), но в те годы я отличался идеализмом, к тому же мне нравилась позиция Гранта Бертона, так что осенью я присоединился к его штату в качестве добровольца и сидел на телефоне. Одно за другим: стажировка на Холме,[4] работа референтом после окончания колледжа — и каким-то образом я оказался среди богемы политического мира.
Я часто задумывался о том, а как бы сложилась моя жизнь, выбери я другой путь? На четвертом курсе я встречался с девушкой по имени Гвен, веснушчатой блондинкой на год младше меня; довольно симпатичная, она чуть-чуть недотягивала до красавицы. Уж не помню, по какому предмету нам задали совместную лабораторную работу, но в ее процессе мы обнаружили, что выросли в получасе езды друг от друга. Землячество — двое заброшенных на холодный север калифорнийцев — помогло нам продержаться вместе всю зиму и часть весны. Но после окончания колледжа наши пути разошлись, и последнюю рождественскую открытку я получил от нее пять или шесть лет назад. Помню, как из открытки выпал листок бумаги и медленно спланировал на пол. Телефон и адрес в Лагуна-Бич и приписка: «Позвони мне как-нибудь». Но я так и не позвонил.
Так что вот так.
В тридцать два года я все еще жил один, и самые долгие романтические отношения в моей жизни продлились восемь месяцев. Моим самым близким другом оставалась бабушка, и при большой удаче я виделся с ней раза три в год. Я ходил на десятилетнюю встречу выпускников в Эванстоне, и все мои бывшие одноклассники давно уже жили в другом мире. У них были семьи, дети, религия.
А у меня была моя работа. Двенадцать часов в день, пять дней в неделю. По субботам я проводил в офисе три-четыре часа, чтобы доделать отложенные на неделе дела. По воскресеньям я смотрел ток-шоу, и с понедельника все начиналось заново. Так я жил уже десять лет, и ни разу мне не пришло в голову задаться вопросом: как я загнал себя в этот угол? Мне даже не пришло в голову, что вообще следует задаваться подобными вопросами.
Четыре года назад, во время кампании по переизбранию Бертона в сенат, Льюис сказал мне одну забавную вещь. Мы сидели в баре, пили «Миллер лайт» и закусывали арахисом, и вдруг он поворачивается ко мне и спрашивает:
— У тебя кто-нибудь есть?
— Кто-нибудь?
— Ну, сам понимаешь — девушка, невеста, дорогой тебе человек?
На миг у меня перед глазами мелькнула Гвен, но только на миг.
— Нет, — ответил я.
— Вот и славно, — кивнул Льюис.
Он всегда выдавал подобные заявления, ехидно, немного зло. Обычно я не обращал внимания, но в ту ночь у меня в крови курсировало уже немало алкоголя, и я решил не давать спуску.
— И что это значит?
Льюис повернулся ко мне.
— Я хотел сказать, что если у тебя есть по-настоящему дорогой человек, с кем ты хочешь прожить вместе всю жизнь, то тебе лучше бросить эту работу.
— С чего бы это?
— Она не оставляет места для личной жизни.
Он допил пиво и отодвинул бутылку, не спуская с меня чистого, трезвого взгляда. Полумрак скрадывал оспины на его лице, и в тот момент я увидел его таким, каким он мог быть в лучшем мире. Всего на миг Льюис стал почти красавцем.
И тут миг закончился.
— Спокойной ночи, — сказал он и отвернулся.
Через несколько месяцев, незадолго до того, как Бертона переизбрали еще на шесть лет, Либби Диксон рассказала мне, что жена Льюиса подала на развод. Наверное, в ту ночь в баре он уже знал, что его брак рушится.
Но тогда я ничего не подозревал.
Я остался сидеть в баре, снова и снова повторяя про себя его слова: «Эта работа не оставляет места для личной жизни», и я понимал, что Льюис пытался предупредить меня. Но я ощущал только бездонное облегчение. Меня полностью устраивало одиночество.
* * *Бертон присутствовал на каком-то мероприятии в Сант-Луисе, когда мне позвонили из дома престарелых и сообщили, что бабушка опять упала. В восемьдесят один год кости уже очень хрупкие, и в последний мой визит в дом престарелых — как раз после конференции — бабушкин куратор позвала меня в свой кабинет и сообщила, что следующее падение может стать последним.
— Последним? — переспросил я.
Куратор отвела взгляд и принялась перекладывать бумаги на столе, и тут я понял, что она имела в виду: следующее падение убьет бабушку.
Наверное, глубоко в душе я и так это понимал, но услышать подобное от другого человека, к тому же в такой формулировке… заявление куратора меня потрясло. С тех пор как мне исполнилось четыре года, бабушка оставалась единственным незыблемым маяком в моей жизни. Я гостил у нее в Лонг-Бич, за полконтинента от родного дома, когда моя семья — родители и сестра — погибла в автомобильной аварии. Полиции родного штата Пенсильвания потребовались почти сутки, чтобы разыскать меня. Я хорошо помню тот день: каменное лицо бабушки, когда она положила трубку телефона, ее холодные руки на моих щеках, когда она наклонилась ко мне.
Плакала она совершенно беззвучно. Слезы стекали по щекам, оставляя грязные дорожки в макияже, но она не издала ни звука.
— Я люблю тебя, Роберт, — сказала она. — Ты должен быть сильным.
И это мое первое настоящее воспоминание.
Я совершенно ничего не помню ни о родителях, ни о сестре. У меня есть фотография, сделанная на пляже, где-то за полгода до моего рождения: отец, стройный, с сигаретой во рту, и улыбающаяся мать с едва заметным животом. На фотографии Алиса (тогда ей было около четырех) стоит перед ними как образцово-счастливый светловолосый ребенок, в обнимку с пластмассовой лопаткой. В детстве я часто смотрел на фотографию и недоумевал, как можно скучать по людям, которых толком и не знал никогда. Но тем не менее я скучал по ним, и тоска разливалась где-то глубоко почти ощутимой физической болью, подобно воображаемой боли, которую чувствуют люди с ампутированными конечностями.
И когда куратор сообщила мне о падении бабушки, сердце у меня сжалось призраком той старой боли.
— Нам повезло, — поспешила она успокоить меня. — Ваша бабушка проведет пару месяцев в инвалидном кресле, но с ней все будет хорошо.
Потом я поговорил с бабушкой.
— Роберт, — просила она тонким, дрожащим голосом, невнятно выговаривая слова из-за болеутоляющего. — Я хочу, чтобы ты приехал. Я хочу повидаться с тобой.
— Я тоже хочу повидаться с тобой, — ответил я. — Но я не могу вырваться прямо сейчас. Как только закончатся выборы…
— Я старая женщина, — сердито оборвала она. — Я могу не дожить до конца выборов.
Я сумел выдавить смешок, но и сам слышал, что звучит он натянуто. От ее слов в голове у меня начал прокручиваться мрачный отрывок: как холодное тело бабушки с трудом поднимается на ноги, а глаза ее сияют тем невозможным замогильным светом. Думаю, многим представлялось что-то подобное в те страшные недели, но меня это потрясло до глубины души. Видение напомнило о преследующих меня снах. Мне казалось, что я снова смотрю в неумолимые лица мертвецов радом с тем домом, где, не переставая, бьют огромные часы.
— Роберт, — повторяла бабушка, и я слышал, как поет в ее голосе петидин,[5] — ты слышишь меня, Роберт?
И ни с того ни с сего у меня вырвался вопрос:
— У моих родителей были часы?
— Часы?
— Большие напольные часы с маятником?
Бабушка молчала так долго, что на сей раз я начал думать, что она повесила трубку.