Дмитрий Глуховский - Будущее
На голову мне надевают черный мешок. И потом — в темноте уже — я слышу анонимное хихиканье:
— Ты что, думал, вы вот так в городе сидите? Таких ублюдков, как вы, с нормальными людьми вместе держать будут, думал? Да тут пустыня вокруг и охраны три периметра! Отсюда никто никогда не убегал. И не убежит никогда. Один у тебя путь был, у кретина: отучиться и выпуститься… А теперь…
— Куда его? — спрашивает железный голос.
— В склеп, — отсмеявшись, приговаривает меня аноним. В никуда.
Глава X
Фетиш
Это не сон.
Я не могу уснуть, боюсь спать. Не хочу возвращаться в свою каморку. Смотрю на часы. Я на ногах уже почти сутки, но сон не идет.
Коммуникатор издает писк: видео, снятое мной в центре по утилизации вторсырья, отправилось Шрейеру. Отчет о проделанной работе. Наслаждайтесь просмотром.
Я не мог поступить иначе, говорю я Девятьсот Шестому. Я не мог поступить иначе.
На одном из ярусов башни, в которой я живу, есть крохотный технический балкон. Пару метров длиной, а в ширину — не больше полуметра. Как раз хватит места, чтобы улечься лицом вверх.
Он открытый: прозрачного ограждения мне еле хватает по пояс, прозрачный пол под ногами, если бы не царапины, не был бы виден вообще. Наверху, обрамленное сходящимися в перспективе вершинами башен, течет небо. А я парю над бездной.
У моего изголовья — ополовиненная бутылка текилы. Конечно, «Картель».
Есть воспоминания, которые не меркнут ничуть, сколько бы времени ни прошло. У каждого хранятся в прошлом события, которые по первому слову предстают перед мысленным взором так же четко и ярко, как если бы случились вчера.
Поворачиваю голову вбок и вижу город. Если чуть прищуриться, вывести его из фокуса, можно подумать, что это тот самый пейзаж, который транслировало единственное интернатское окно. Но все, что я вижу сейчас, — реально, говорю я себе.
Я же на свободе.
И волен делать что захочу, хоть бы и прыгнуть вниз!
Ради того, чтобы узнать код доступа на этот балкон, пришлось врать что-то неуклюже, а потом еще и как-то подпитывать эту ложь. Но код того стоил. Я прихожу сюда, когда мне надо убедиться в том, что я больше не в интернате. Что я взрослый, уверенный в себе человек. А как в этом убедиться, если не сравнением себя нынешнего с собой тогдашним? Для этого повидаться с ним, выпить вместе, вспомнить былое. Тут наше место свиданий.
Я пришел сюда встретиться с собой наедине, но Аннели отыскала меня и здесь.
Думаю о ней. Не получается не думать. О ее искусанных губах, о шее с веточками артерий, об измученных коленях.
Мне редко приходится сомневаться или жалеть о совершенном — моя работа обычно избавляет меня от необходимости делать выбор, а когда нет выбора, нет и сожалений. Счастлив тот, за кого все решают другие: ему не в чем исповедоваться.
Думаю о хрустальном гробе, в который положил ее. О разметанных волосах. О подведенных глазах и губах, которые она красила, глядясь в стеклянную стену вагона, когда мчалась на свидание с Рокаморой.
Что это? Что со мной? Почему она меня не отпускает? Почему я не отпускаю ее?
Это не чувство вины, говорю я себе. Это не раскаяние. И это точно не любовь.
Просто желание, телесный голод, ненасыщенный зуд.
Убив ее, я не перестал ее хотеть. Наоборот, только распалился.
Мне нужно изгнать ее из себя. Избавиться от наваждения. Облегчиться.
Я знаю только один храм, где меня смогут должно причастить и честно исповедовать: Либфрауенмюнстер. Страсбургский кафедральный собор.
Я поднимаюсь.
Свидание окончено.
Лифт опускается на нулевой уровень. Я возвращаюсь с небес на землю по самому земному из дел.
Последний пролет длится особенно долго: под перекрытиями второго яруса башни «Левиафан» надо было упрятать здание, которое до двадцатого века было самым высоким в мире. Но и «долго» в мире высоких скоростей означает — несколько секунд.
Я выхожу из подъезда четырехэтажного каменного дома, ступаю на бугорчатую пыльную мостовую. Справа и слева к этому зданию приросли дома поменьше, за ними — без проулков, без промежутков — приклеены строения в пять этажей, и так дальше, зубчатой стеной. Такая же стена напротив: я на улице средневекового города. Здания выкрашены в разные умильные цвета, есть и фахверковые пряники; окна мягко светятся, и горят уличные фонари.
Якобы мы в Страсбурге века эдак двадцатого.
То есть брусчатка у меня под ногами — та же самая, по которой ходили тут пятьсот лет назад. И фасады домов те же, что по несколько веков простояли снаружи, под живыми облаками. Только вот улица, убегающая было вдаль, бьется о глухую стену. Заканчивается тупиком из черного зеркала да и начинается им же.
Раньше там были круглосуточно включенные экраны, которые создавали видимость перспективы, продолжали обрубленную улицу и населяли ее шумной толпой. И фасады зданий по той стороне, откуда я появился, утоплены в такую же стену из чернильного стекла. Она достраивала обрезанные крыши, изображала дальние кварталы и служила небом.
Но для того чтобы симулировать реальность, приходилось жечь немало электричества. Европа работает на предельных оборотах, и каждый киловатт, как и каждый глоток воды или воздуха, выставлен на аукцион. Его покупает тот, кто может его себе позволить. А на нулевом уровне живут те, кто не может платить по счетам за иллюзии. Поэтому небо и перспектива тут отключены за неуплату.
Один квадратный километр старого Страсбурга заключен в куб из черного стекла. Когда попадаешь сюда впервые, можно обмануться и решить, что здесь просто ночь. Но ночь такой темной не бывает. Такая тьма может стоять, скажем, во чреве кита.
В брюхо выныривающего из эльзасской земли «Левиафана» набился миллион метров перекушенных старинных улочек, обсосанных временем каменных мостовых, объедков кирпичных домов. Но он еще заглотил и добычу, переварить которую ему оказалось не по силам.
В самой середине бокса стоит стосорокаметровая глыба — Штрассбургер Либфрауенмюнстер. Я зову его по-свойски — просто Мюнстер.
Возводили его пять веков подряд, что при тогдашней мышиной продолжительности жизни человека равнялось бесконечности. Двести долгих лет эта штуковина была самым высоким в мире сооружением. В тот момент, наверное, могло показаться, что корпели не зря.
Потом человечество наловчилось строить из стали, и сложенный из розового песчаника собор вышел на пенсию; а когда наступила эра композита, его просто убрали в кладовку к другим старым игрушкам.
В алом свечении уличных фонарей и Мюнстер, и ведущие к нему из зазеркалья улочки кажутся сценическими декорациями. И правда, тут все насквозь — бутафория. Каждое из светящихся окон, зашторенных от чужих глаз, — театр теней, в котором разыгрываются по ролям запрещенные пьесы. Мечутся на занавесках силуэты, слышатся смех, стон, плач.
Легко поддаться любопытству, сбиться с пути и постучаться в любую из запертых дверей. Но мне нужно в церковь.
Мюнстер строили чуть ли не тысячу лет, но до конца дело так и не довели: возвели только одну башню из двух, а другую бросили недостроенной. Из-за этого он теперь выглядит как инвалид, который взывает к господу, воздев к небу и целую руку, и культю второй, оторванной по плечо.
Фасад собора оплетен тонким кружевом из розового известняка, со стен смотрят вниз горгульи и святые. Вход — две высоких деревянных створы под стрельчатой аркой, по обе стороны от него — каменная стража: апостолы. Арка углубляется в глыбу храма ступенчатыми сводами, и на каждой ступени — ангелы с лютнями, целое воинство. Над аркой — кто-то из безымянных королей на своем троне, над ним — богородица с младенцем на коленях, а венчает все суровый лик бородатого старца. В общем, цирк.
Поднимаюсь по ступеням. Ангелы на ступенчатом своде арки проплывают над моей головой, складываются гармошкой, остаются на входе. Внутрь им нельзя.
Толкаю тяжелую деревянную дверь: в щель выплескиваются органные аккорды.
Меня встречает метрдотель в плешивой ливрее; у новых хозяев храма свое представление о прекрасном. Но кто их будет корить? Мюнстеру все равно повезло, он хотя бы при деле.
— Добро пожаловать в клуб «Фетиш». — Он учтиво кланяется мне. — Как к вам следует обращаться?
— Семь-Один-Семь.
— Простите?
— Семь-Один-Семь. Так меня и зовите. Вы здесь недавно? — улыбаюсь ему я.
— Простите. Вторую неделю. Постоянный гость? — тараторит он, сообразив, что оплошал. — Вы резервировали?
— Нет, хочется свежатинки.
Даже тут нам не рекомендуется заводить привязанности.
Доносятся откуда-то мужские голоса — неразличимые, низкие, сливающиеся вместе, как гул машин. Странно… Обычно тут ни души. Метрдотель слышит мои мысли.
— У нас сегодня настоящий аншлаг. — Шагая впереди, он то и дело оборачивается ко мне. — Говорят, по «Домашнему видеозалу» начали показ какого-то старинного сериала про жизнь Иисуса. Мы связываем с ним большие надежды, знаете. В последнее время еле сводили концы с концами… Начальство говорило, тема выдохлась совсем…