Вильям Александров - Блуждающие токи
— Каких работ? — завотделом выделил голосом слово "каких", и Ганиев, видимо, понял его.
— Ну, тех работ, которые велись в течение длительного времени под руководством Лаврецкого.
— Вот именно! — Завотделом поднял вверх палец и несколько секунд смотрел в лицо Ганиеву. Тот кивнул головой.
— Согласен. Согласен с тем, что Хатаев воспользовался авторитетом Лаврецкого для саморекламы, что в научном смысле он пока еще мало состоятелен… И все, что он делал в научном плане, это пока еще… Пшик!..
— Он вздохнул. — Тут уж наша общая вина. Согласен… Но ведь мы сейчас говорим о будущем, о том, что он может сделать. дальше. И тут нельзя сбрасывать со счетов его организаторские способности. Это же талант, если хотите! Дайте ему соответствующее поле деятельности, он же горы перевернет!
— Перевернет… — мрачно сказал завотделом. — Только всегда ли их надо переворачивать?
— Я думаю, он любое дело в конечном счете завалит. В тупик заведет… — тихо сказал Далимов.
— И я так думаю, — вздохнул завотделом. — И знаете, почему? Потому что в любом деле он будет видеть только одно — себя.
Еще одна запись в тетради"Мне приснился страшный сон: мы хоронили Лаврецкого. Шел мокрый снег. Он падал на разрытые красноватые глинистые комья земли у могилы и тут же исчезал, как будто его не было вовсе.
А на лбу Лаврецкого — желтом, глянцевом — лежала одна большая снежинка. Лежала все время, пока говорил Федор, — я смотрела на нее. И тогда вдруг по-настоящему поняла, что он мертв, что уже ничего не создаст — ни малого, ни великого, что тепло, понимаете — главное, что есть в человеке, — тепло, — ушло из него.
Федор стоял без шапки, опустив голову над гробом, и говорил, что мы потеряли выдающегося ученого, что мы бережно сохраним и будем развивать то, что было заложено им, — ведь недаром нашему институту присвоено имя Лаврецкого.
Потом могилу стали засыпать, и я начала задыхаться- почему-то оказалось, что комья земли падают мне на грудь…
Я проснулась в холодном поту, бросилась на улицу к телефону, не дозвонилась, решила ехать в институт.
Я вышла из телефонной будки и увидела пожилую женщину, она стояла неподалеку, пристально смотрела на меня. Ее лицо показалось знакомым, но я никак не могла вспомнить…
Она подошла ко мне, и сердце сжалось от недоброго предчувствия. "Вот оно, — подумала я, — вот он, мой сон!"
— Вы Женя? — полуутвердительно спросила она, и тут же пояснила: — Я мать Кима.
— Что с ним? — вырвалось у меня, и, видно, такое было лицо, что она сказала:
— Нет, нет… Ничего такого не случилось. Он не утонул. Не попал под машину… Он даже на работу ходит… — В голосе ее прозвучала горечь, а в глазах я увидела затаенную боль. И я вспомнила. Я видела однажды эти глаза. Помню, они поразили меня тогда. Мы с Кимом стояли на углу, мимо проехала "скорая помощь", Ким помахал рукой, и вот тогда я увидела эти глаза. И запомнила их на всю жизнь.
— Простите, — сказала она, — но я должна была вас увидеть…
Мы пошли по улице. Я чувствовала — ей тяжело говорить, и старалась не смотреть на нее.
— Последнее время он стал совсем другим, — сказала она каким-то мертвым, деревянным голосом. — Я… не узнаю его.
— Мы все стали несколько другими, — проговорила я, видимо, довольно мрачно. — Вы не замечали?
Она внимательно посмотрела на меня. Долго смотрела, потом отвела взгляд.
— Он стал злым, — сказала она. — Понимаете, злым, желчным… Он никогда таким не был, он всегда радовался успехам друзей, помогал им. А сейчас он злословит. Я не знаю, что с ним…
— И вы полагаете, я во всем виновата?
— Нет. В первую очередь я виню себя.
Она опять остановила на мне свой тяжелый взгляд. — Я еще не все вам сказала. Он пьет.
— Пьет?
— Да. По вечерам. В одиночку. И это хуже всего.
Я долго молчала. Угловатый ком остановился в горле стоит, хоть убейся. Звука выдавить не могу. Потом сказала наконец:
— Я думаю, лучше ему не видеть меня. Но, если захочет, пусть придет проводить. Я на днях уезжаю.
Я подошла к институту и у подъезда увидела два автобуса. Суетились люди, несли цветы. Все мои тяжелые предчувствия вспыхнули опять. Я стояла в стороне, боялась подойти. Потом решилась. Оказывается, Лаврецкому лучше, пришло известие он избран член-корреспондентом, и все едут к нему — поздравлять.
Надо было ехать, но я не могла почему-то. Никого не хотела видеть Пошла к трамваю.
И тут меня догнал Федор.
— Ты не поедешь разве?
— Нет, не поеду.
— Но как же — нехорошо ведь…
— Нехорошо. А умирать, по-твоему, хорошо?!
Он растерялся. Видно, не знал, что сказать. Потом спросил:
— Говорят, ты подала заявление. Ты и Гурьев. Это правда?
— Правда.
— Зачем ты это сделала? Куда ты пойдешь?
— Никуда я не пойду. Я уеду.
— Куда?
— Пока еще не знаю. Куда-нибудь. — Зачем ты? Зачем?
— Не знаю. Хотя нет… Знаю, конечно.
— Скажи!
— Если б можно было… Вот так просто — взять и сказать. — А что?
— Ничего. Очень много и долго надо говорить.
— Не понимаю… — Он стал закуривать. — Ну, ладно, были всякие передряги, вся эта история с Лаврецким… Может, в чем-то я перегнул… Но ведь это жизнь… И в общем-то все кончилось благополучно — Старику воздали должное, да и положение у всех нас получше стало сейчас, и зарплата выше, разве не так?
— Так.
— Значит, кое-что изменилось к лучшему.
— Да… Кое-что… Вокруг нас.
— Вот видишь!
— Вижу. Вот только не кажется тебе, что в нас самих — во мне, в Киме, в Жоре — что-то изменилось к худшему.
— Не знаю, не думал об этом.
— А ты подумай… Ну, я поеду.
Он стоял. Молчал. Смотрел на меня и молчал. Потом я увидела, что к нам бежит Жора.
— Женя, Федор, автобусы уходят, давайте быстрей, — кричал он.
— Ты иди, — попросила я, — иди.
Я встала на подножку трамвая и оттуда, уже из проема трамвайной двери, в последний раз увидела Федора. Он стоял длинноногий, плечистый, в коротком пальто с поднятым воротником, и ветер трепал его мягкие светлые волосы.
Кто он? Я все время об этом думаю. Федор Хатаев… Раньше мне все время чудилось в его фамилии что-то хищное — лай какой-то или щелканье зубов. Потом прошло. Привыкла.
Сегодня, когда собирались идти к Лаврецкому, я обратила внимание: он опять оказался один — все отшатнулись от него. Даже Жора, который души в нем не чаял. Даже Семен Борисович.
Маленький, сгорбленный, Семен Борисович стоял возле машины, и Федор не посмел окликнуть его, послать за чем-то. Хотел, потом сам пошел — я видела. Понял, видно, что старик опять почувствовал себя человеком. Пусть маленьким, неудачливым, не очень способным — но человеком.
Все это почувствовали. Все вдруг словно очнулись от долгого сумасшедшего сна, очнулись, огляделись, провели ладонью по глазам. И спросили себя — что же это мы? Почему же мы так долго спали? Что такое опьяняющее было в этом сне что мы, чувствуя его порочность, не очень хотели просыпаться? Что-то было. Что-то есть во всем этом. Как сказал Жора — окрыленность? Может быть. Он дал нам крылья. Мы сидели, корпели, грызли науку, уходили, как кроты, в темные дебри, чтобы когда-нибудь выйти к истине, а он дал нам крылья и сказал: летите!
И мы взлетели. Нас все видели. На нас все смотрели. Правда, крылья-то оказались не настоящие, они рассыпались, и мы опять упали на землю.
Но крылья Икара тоже расплавились, и он разбился, однако остался в памяти людей как мечта.
Отчего же так тяжело на душе? Не знаю. Наверно, от того, что не все равно, из чего сделаны крылья, из воска или из вороньих перьев.
Завтра придет Ким. Придет провожать меня. Опять спросит. Что я смогу объяснить ему? Разве это объяснишь!
Пожалуй, отдам тетрадь…"
Она посмотрела в окно, увидела город в синеватых осенних сумерках, увидела первые огни в окнах, людей, идущих с работы, переполненные троллейбусы, ползущие вперевалку по новому проспекту, и ей вдруг страшно захотелось выйти на улицу, потолкаться среди людей, вдохнуть, может, в последний раз, этот с детства привычный и родной воздух.
Она быстро оделась, торопливо повязала шею шарфом и вышла на улицу, застегивая на ходу плащ, оглядываясь по сторонам, жадно всматриваясь в лица людей, словно впервые все это видела.
Она села в первый попавшийся автобус и поехала просто так, сама не зная куда. Ехала и все смотрела по сторонам, и странное чувство владело ею: все было таким родным, таким знакомым, и в то же время она как будто впервые все это видела, как будто впервые в жизни приехала в новый, незнакомый город.
Она узнавала дома и улицы, площади и скверы, узнавала эту шумную, говорливую, вечернюю толпу, даже лица людей, казалось, узнавала и вместе с тем что-то неведомое, сокровенное открывалось ей в эти мгновения во всем, что она видела: в каждом лице, в каждом дереве, в каждом повороте улицы, будто таилось все это до поры и вот теперь почему-то выплеснулось наружу.