Павел Корнев - Сиятельный
Газеты оказались пришпилены к доске, стол с ними стоял в самом темном углу, и я весь извелся, отыскивая на пожелтевших страницах хоть какое-то подтверждение своей догадки. Сшив нисколько не мешал находчивым студентам разживаться бумагой для самокруток, и частенько в самых многообещающих местах зияли лакуны, но все же, отлистав назад пару месяцев, я наткнулся на упоминание схожего происшествия, а в январском номере на глаза попалось еще одно сообщение о смерти не менее странной.
Впрочем, странной ли?
Разве удивится обыватель, если впавший в депрессию танцор вдруг шагнет в окно, а злоупотреблявшая выпивкой певичка прихватит в ванну не мочалку с мылом, а пузырек аспирина и опасную бритву?
Вовсе нет! Я и сам лишь пожал бы плечами, доведись прочитать о подобном случае в газете. Такое с творческими людьми случается сплошь и рядом, но лично мне не хотелось бы прочитать подобную заметку об Альберте Брандте, сколь бы сильно я ни злился на него за последнюю выходку.
А поэт, судя по всему, был чертовски близок к тому, чтобы пустить себе пулю в висок или спрыгнуть с моста, ведь каждый из безвременно покинувших нас деятелей искусств незадолго до смерти терял некую дорогую его сердцу безделицу. По словам близких, именно эта потеря и становилась тем самым сорвавшимся с кручи камушком, что приводил в итоге к трагической развязке.
И хоть при мало-мальски критическом анализе моя версия начинала трещать по швам, отмахиваться от подозрений и списывать все на случайные совпадения я не стал и ушел из библиотеки только через пару часов с блокнотом, исписанным именами и адресами нужных людей.
Но для начала отправился на Римский мост. Некогда его выстроили, дабы соединить Старый город и Посольский квартал, а впоследствии обмелевший приток Ярдена упрятали под камень, и мост облюбовали художники, шаржисты и примкнувшие к ним уличные музыканты.
Удивительное место, где жизнь била ключом и не утихала ни днем ни ночью.
Я его не любил.
Меня раздражали оккупировавшие округу попрошайки, цыгане, гадалки и шарлатаны, торговавшие поддельными реликвиями эпохи Возрождения и подкрашенной водичкой, выдаваемой ими за кровь падших. Я испытывал нервную дрожь, глядя на мутный поток, что вырывался из одной каменной трубы и через полсотни метров бесследно исчезал в другой. А еще терпеть не мог воспоминать о том месяце, когда мост служил мне крышей над головой.
Я бы и сегодня здесь не появился, у меня просто не было выбора.
Высокий, изможденного вида старик, по обыкновению своему, расположился под статуей Микеланджело. Перед ним стоял мольберт, в коробке дожидался своего часа десяток на совесть заточенных карандашей, и никого из завсегдатаев не смущал тот факт, что глазницы рисовальщика были пусты.
Когда я уселся на складной стульчик для клиентов и с наслаждением вытянул разболевшуюся от долгой ходьбы ногу, рисовальщик сразу потянулся за карандашом.
– Давно не появлялся, Лео, – произнес он с явственно прозвучавшей в голосе укоризной.
Художник был лишен глаз, но вовсе не слеп. Талант сиятельного позволял ему видеть лучше иных зрячих, и более того – давал возможность заглядывать в чужой разум и переносить на бумагу увиденные там образы. Мечты или кошмары – без разницы.
– Шарль! – радушно улыбнулся я в ответ. – Ты же знаешь, если друзья не докучают тебе, то у них все хорошо.
Рисовальщик скептически хмыкнул и потер впалые щеки.
– Значит ли это, что теперь у тебя неприятности? – резонно поинтересовался он.
– Нужна твоя помощь, – признал я. – Нарисуешь портрет?
– Безвозмездно, надо понимать?
– Виконт Крус всегда возвращает долги.
– Отдашь, когда ограбишь банк? – хмыкнул Шарль Малакар. – Так ты говорил в свое время, да?
– Все течет, все меняется. Теперь я ловлю тех, кто грабит банки.
– Надо полагать, платят за это куда меньше, – улыбнулся художник одними лишь уголками губ и с карандашом в руке отвернулся к мольберту. – Сосредоточься, Лео.
Я смежил веки, постарался восстановить в памяти мельком виденное лицо, и тут же заскрипел по бумажному листу грифель карандаша.
Шарль-сиятельный видел чужие мечты, Шарль-рисовальщик переносил их на бумагу. Поразительное сочетание талантов.
– Тише, Лео! – попросил художник, вытирая платком выступивший на морщинистом лбу пот. – Не так быстро! Спешка важна лишь при ловле блох.
Я кивнул и постарался расслабиться. Шарль не раз зарекался работать со мной из-за чрезвычайно развитого воображения и как-то даже взялся обучить основам рисования, но ничуть в этом не преуспел. Рисовал я из рук вон плохо.
– Проклятье! – выругался вдруг художник и сорвал с мольберта лист, на котором карандашные линии начали складываться не в овал лица, а в непонятные тени. – Лео, не отвлекайся!
Я подавил обреченный вздох и уставился в небо, но это не помогло, и следующий лист оказался испорчен так же, как и первый.
– Лео! – Рисовальщик с раздражением отложил затупившийся карандаш и взял новый. – Ты сам-то понимаешь, что именно хочешь от меня получить?
– Сейчас, сейчас! – Я развернул газету и уставился на зернистый фотоснимок с похорон дирижера. Точнее, на одну из фигур с размытым овалом бледного лица. – Так лучше?
Шарль ничего не ответил и быстрыми уверенными движениями принялся набрасывать портрет. Провозился минут пять, затем откинул со лба волосы и сказал:
– Это все, что я смог из тебя вытянуть. Ты удивительно не собран сегодня, Лео.
– Не сказал бы, – возразил я, разглядывая карандашный набросок. – Просто удивительно…
– Не похоже? – удивился рисовальщик.
– Похоже, – успокоил я его. – Но глаза…
Глаз не было, вместо них чернели пятна частой-частой штриховки.
И это даже немного пугало.
– Это все – в твоей голове, – напомнил Шарль.
Я поднялся со стульчика, отцепил лист от мольберта и, аккуратно сворачивая его в трубочку, спросил:
– Как идут дела?
– Не жалуюсь, – ответил художник, достал перочинный ножик со сточенным лезвием и начал править им затупившийся карандаш. – Ты не поверишь, сколько людей жаждет запечатлеть на бумаге свои кошмары и любовные фантазии.
– Серьезно? – Я и сам намеревался попросить Шарля нарисовать портрет Елизаветы-Марии – дочери главного инспектора, разумеется, но после этих слов решил от подобной просьбы воздержаться.
– Некоторые просто хотят поделиться своими фобиями, – многозначительно заявил художник. – Понимаешь, о чем я?
– Понимаю.
Люди зачастую не умеют справляться со страхами, те разъедают их души и рвутся наружу. Простаки надеются на помощь, а вместо этого нарываются на циничных пройдох, для которых чужие фобии – хлеб насущный. Такие если чуют слабость, то не останавливаются, пока не высосут человека досуха.
Сам я старался держаться от чужих страхов подальше. Получалось не всегда.
– Благодарю за помощь, – похлопал я художника по плечу.
– Обращайся, – предложил Шарль, не переставая затачивать карандаш.
– Обязательно.
Сунув скрученный в трубку портрет под мышку, я сошел с моста и почти сразу наткнулся на бородатого дядьку, который размеренно крутил над жаровней трдло. Не удержался и купил у него пару завитых в кольца горячих сдобных булок, посыпанных сахарной пудрой и корицей, вернулся к статуе Микеланджело и протянул одну из них слепому рисовальщику.
– До сих пор без ума от сладкого? – усмехнулся художник, принимая угощение.
– Ну да, – подтвердил я и отправился опрашивать потенциальных свидетелей.
Полицейская карточка – универсальная отмычка; этот немудреный документ способен открыть практически любые двери. И одновременно полицейская карточка – это страшное пугало языческих праздников, начисто отбивающее у людей память и желание говорить.
Хочешь узнать от свидетеля что-то полезное – либо запугай его до полусмерти, либо задавай правильные вопросы.
И задавать эти самые правильные вопросы тоже следует правильно. Глупо спрашивать человека, не встречал ли он в гостях у своего ныне покойного знакомого некую личность, если дело было пару месяцев назад, этой самой «личности» он представлен не был, а описание внешности ограничивается парой стандартных фраз.
Другое дело – портрет. Люди зачастую куда более наблюдательны, чем представляется даже им самим. Многим достаточно увидеть человека один-единственный раз, чтобы узнать его при встрече несколько десятилетий спустя, а подавляющее большинство неплохо запоминает лица симпатичных им людей.
Лицо на моем портрете было симпатичным, более того – оно было откровенно красивым, даже несмотря на черные прорехи глаз, но все же никто из потенциальных свидетелей припомнить его не смог. И только когда я уже совсем отчаялся получить подтверждение своей догадки, консьерж в доме выпрыгнувшего в окно танцора вдруг подслеповато сощурился, разглядывая карандашный набросок, и часто-часто закивал.