Александр Житинский - Рекомендация
И вот, желая проверить свои ощущения и небольшой опыт, я задал В. В. вопрос о том, как он пишет свои книжки.
В. В. стал рассказывать, что он всегда ведет дневник, который потом помогает ему восстанавливать ход событий. Я позавидовал ему: ведение дневника всегда было для меня несбыточной мечтой. Он прочитал даже несколько записей, он часто включает их в свои книги, так сказать, в «живом» виде. Я заметил, что В. В. внутренне гордится дневником – самим фактом его многолетнего ведения – и понял эту гордость. Дневник свидетельствовал о волевом характере.
– А вообще, мне достаточно выйти на улицу и пойти пешком, скажем, на Васильевский остров, к Военно-морскому училищу… – продолжал В. В. – Я буду идти и вспоминать. Я пройду мимо дома моей матери, загляну во двор, вспомню блокаду. Потом я пойду к Стрелке Васильевского, мимо «Кронверка»…
Я слушал и хорошо представлял себе эту ненаписанную книгу В. В. – с ее двойным видением – памяти и сегодняшнего дня, с блокадным детством и курсантской юностью, с мокрыми от дождей набережными Ленинграда, по которым идет повзрослевший герой, прошедший все моря и океаны, все Африки и Америки света, и неизменно возвращавшийся сюда, где стоит, отвернувшись от Невы и скрестив на груди руки, черная бронзовая фигурка «первого русского плавателя вокруг света» адмирала Ивана Федоровича Крузенштерна.
– …и когда я дойду до набережной лейтенанта Шмидта, книжка будет уже написана, – закончил В. В. – Останется только сесть за машинку и записать ее всю – от начала до конца.
И я понял то, о чем уже догадывался раньше: В. В. не пишет книги, он их путешествуе т.
– Давайте выпьем чаю, – предложил В. В.
Наступила самая удачная минута для того, чтобы сообщить о томящейся у меня в портфеле бутылке армянского коньяка. Надо сказать, что мысль о ней все время беспокоила меня и отвлекала от рассказа В. В., так что я начал сердиться на себя и попытался забыть о бутылке вовсе, но вот сейчас решился. Меня несколько смущало присутствие третьего лица, однако, набравшись храбрости, я высказался в том смысле, что у меня, естественно, совершенно случайно имеется в портфеле и нечто покрепче чая. Некоторая развязность, с какой я произнес это, долженствовала компенсировать мое смущение.
Я извлек на свет божий злосчастную бутылку.
– Очень хорошо, – просто сказал В. В. – Выпейте, я не буду. У меня сейчас запойная работа. Я в таких случаях не пью ни капли.
– Я думал, что вообще-то… – пробормотал я.
В. В. дал понять, что вообще-то – да, но именно сейчас – нет. Отсутствие какой бы то ни было рисовки убеждало, в бесполезности уговоров. И редактор Д., который поначалу воспринимался мною как помеха для планируемого разговора «по душам», оказался как нельзя кстати. В противном случае хорош бы я был наедине с коньяком! Исключительно дурацкое могло создаться положение: прятать обратно в портфель? пить в одиночку? Ужасно!
В. В. принес чашки, чайник, яблоки и две рюмки – мне и редактору.
Мы с ним, поощряемые дружеским взглядом В. В., выпили за литературные успехи и за то, чтобы рекомендация В. В. ввела меня в Союз наиболее быстрым и решительным образом. Затем В. В. подписал мне три свои книжки, которые я специально для этого имел в портфеле наряду с бутылкой коньяка.
На тахте лежали две новые книжки В. В., на которые я давно посматривал. Одна из них, выпущенная в Москве, уже была мне знакома; я недавно держал ее в руках и перелистывал, увидев у одного приятеля. В ней были новые вещи В. В. Другая, изданная у нас, в Ленинграде, издательством «Детская литература» содержала в себе несколько адаптированные для школьников избранные места из старых сочинений. Мне захотелось иметь обе, в особенности же – первую, и я, осмелев от трех рюмок коньяка, попросил В. В. о подарке.
– Эту – с удовольствием, – сказал он, беря в руки детскую книгу и приспосабливаясь ее подписывать. – А ту – не могу. Прислали очень мало экземпляров. Не хватит даже тем, кому обещал.
Мы продолжали потихоньку попивать коньяк, закусывая яблочками, и разговаривать о литературе. В. В. с восхищением говорил о Мелвилле, которого очень любит.
Вскоре откланялся редактор Д. Уровень коньяка в бутылке к этому времени опустился до спичечного коробка, поставленного «на попа». А у меня все еще оставался за душой главный вопрос, который я намеревался выяснить. Вопрос был отчасти литературоведческим, но для меня, уже избравшего новую профессию, являлся совершенно практическим. Он касался прозы, написанной «от первого лица».
Рискуя повторить избитую истину, я все же напомню, что в прозе, написанной «от первого лица», события даются в изложении одного из героев сочинения, который сам в них участвует. Соответственно, все суждения и оценки в таких сочинениях перекладываются на плечи рассказчика, претендуя не столько на абсолютную истину, сколько на создание определенного образа героя. Автор как бы прячется за его спину, чтобы при случае развести руками и сказать: «Я здесь не при чем, так видит и думает мой герой».
От первого лица написана, например, «Капитанская дочка» Пушкина. Рассказчиком там выступает молодой Петруша Гринев, и нам понятно, почему Пушкин избрал именно этот прием, помимо его чисто художественной привлекательности. Гринев мог сказать о Пугачеве то, чего не мог сказать в тех общественных условиях автор. И хотя Гринев то и дело называет Пугачева «злодеем», авторская оценка проглядывает сквозь его суждения, как освещенная комната сквозь тюлевую занавеску.
В прозе «от первого лица» коротенькое словечко «я» мелькает постоянно, ограждая автора от собственных высказываний и все время напоминая ему, что рассказывает историю герой, а значит, автор должен на время стать актером и влезть в шкуру героя, чтобы добиться от него максимальной искренности.
Другим распространенным приемом, как известно, было и остается письмо «в третьем лице» (или, как часто неправильно говорят – «от третьего лица»), когда в авторской речи не встретишь того коротенького словечка, о котором только что говорилось. Так написана, например, «Война и мир» Льва Николаевича Толстого. Автор подробного сочинения как бы становится на место господа-бога и претендует на объективное освещение событий, но если Толстому это удается, то многим другим литераторам – нет, а потому вранье, преподнесенное от имени некоего «верховного судии», выглядит особенно ошеломляющим.
Есть еще и промежуточное качество прозы, тоже достаточно распространенное, когда словечко «я» отсутствует и автор пишет «в третьем лице» – как бы объективно – однако на события смотрит глазами одного героя; только этот герой, его мысли и чувства доподлинно известны автору, в душу остальных он проникать не имеет права. Так написаны многие рассказы Чехова, в частности, «Дама с собачкой». Эта проза ближе к прозе «от первого лица».
– …Но в чем, собственно, вопрос? Можно писать и так, и эдак, и еще тысячью разными способами!
– Погодите, не торопитесь!
Одним из самых общих правил, наряду с записью текста слева направо, для литературного сочинения является его правдивость. Однако, если с расстановкой букв в нужном порядке справляются все пишущие, то с правдивостью дело обстоит гораздо хуже. Абсолютной правды достигают гении, а нам давно лишь стремиться к ней по мере возможности, пользоваться той манерой письма и теми приемами, которые могут помочь соврать поменьше.
У каждого пишущего эти приемы – свои.
Помню, как я был потрясен словами того же Льва Николаевича Толстого в конце одного из «Севастопольских рассказов», когда прочитал их впервые: «Герой же моей повести, которого я люблю всеми силами души, которого старался воспроизвести во всей красоте его и который всегда был, есть и будет прекрасен, – правда».
Не лишне их напомнить.
Могут подумать, что я ломлюсь в открытую дверь, но это на первый взгляд. Дверь лишь временами приоткрывается, ибо снабжена достаточным количеством пружин и противовесов, стремящихся придать ей устойчивое закрытое состояние. Я буду говорить только о субъективных «пружинах», потому что именно они, в первую очередь, мешают писать правдиво.
Обращаюсь к своему опыту. Другого у меня нет.
Когда-то я писал стихи, и именно то, что называется «лирикой». В новом издании «Словаря иностранных слов» о лирике сказано, что она «является прямым выражением индивидуальных чувств и переживаний». Так я и делал – прямо выражал индивидуальные «чувства», пользуясь пятью основными стихотворными размерами, и зарифмовывая «переживания».
Сейчас мне кажется это странным. Но тогда я часами просиживал над листком бумаги, стараясь вогнать индивидуальные чувства в жесткую метрику стиха. Удивительно, что стихотворные ограничения менее всего влияли на правдивость изображения чувств, однако сильно дисциплинировали и приучали не лениться в работе над словом.