Рэй Брэдбери - Летнее утро, летняя ночь
Кто перестал удивляться, тот перестал любить, а перестал любить — считай, у тебя и жизни нет, а у кого жизни нет, Дуглас, дружище, — тот, считай, сошел в могилу.
Серьезный разговор, или Мировое зло
— Дуглас, — сказал дед, — надо тебе поскорее научиться видеть разницу между желаемым и действительным. Отличать то, что нам вдолбили, от того, что существует на самом деле. Только тогда ты поймешь, чего ожидать от жизни, парень. Увидишь мир без прикрас. Это не значит, что надо быть циником, который свои мечты загоняет в темный угол, а потом злится на весь белый свет. И скептиком быть вовсе не обязательно. Даже не знаю, как это лучше сказать. Нужно просто вырасти таким человеком, который смотрит на мир открытыми глазами и не обманывается. В таком случае даже людское вероломство покажется забавным, не более того. Когда поймешь, что в человеческой природе всегда есть частица зла, тебе будет легче выстоять.
Светлячки
— Светлячки назад не возвращаются, — сказал дед, сидя на нижней ступеньке крыльца.
— А куда им возвращаться?
— Мне отец рассказывал, будто это звезды, упавшие с небосклона. Летними ночами — так он говорил — Бог вытряхивал печурку и перевернул ее вверх дном, вот уголья и разлетелись в разные стороны. Беги-ка, подначивал он, налови светляков. Ну я, бывало, как побегу, так по светлячку в каждой руке несу.
— Давай и я тебе пару штук принесу, — вызвался Дуглас.
— Вот спасибо.
Дуглас передвигался беззвучно. Уже стемнело, на небе горели звезды, а в траве точно так же горели светлячки.
— Почему-то больше не светятся!
— И верно. Ты кулачок-то не сжимай.
— Погасли!
— Это они с перепугу.
Светляки перекочевали в дедову ладонь, подставленную чашей. Прошло совсем немного времени, и они снова засветились.
— Вот бы мне изнутри светиться!
— Ты и так светишься, дружок. Все мы, бывает, светимся. Поэты, к примеру, пишут: «Любовь сияет чистым светом». Вот тебе подтверждение. Что прекрасно, как этот свет, то дорогого стоит.
— Да я не в том смысле!
— А я давеча видел, как ты на маму смотришь. Хоть книжку читай в темноте рядом с твоей рожицей.
— Ну…
— Так точно, сэр! — Дедушка поднял светлячков повыше. — Давай-ка их отпустим, чтоб светились, — Он раскрыл ладонь. Светляки взмыли в воздух, загораясь мягкими огоньками. — Любовь — прекрасная штука, сэр, доложу я вам.
— А вот мы на утренниках, когда любовь начинается, встаем и выходим из зала — поп-корна там купить или в туалет сбегать.
— Вас можно понять.
— Иногда такие глупости показывают — хорошо хоть не каждую субботу.
— А нас с бабушкой, часом, в кино не показывают?
— Нет, откуда?
— А маму с папой, себя, братишку не видал на экране?
— Нет еще.
— Думаю, и не увидишь. Равно как и приятелей твоих, и тетушек с их мужьями, и наших квартирантов. Если только прослышишь, что в киношке «Элит» крутят фильм про нас с бабушкой, про мать с отцом, про всю нашу родню, про жильцов, — сразу меня зови. Я с тобой пойду. Будем аж до полуночи сидеть в зале, покуда нас не выметут с мусором. А до той поры, Дуглас, смело бегай отлить, когда на экране пойдут всякие глупости. У тебя голова правильно устроена. Всем известно: любовь совсем не такая.
— Чарли Хенвуд говорит: одна надежда, что это все вранье.
— А ты, видно, задумываешься, где ж тогда правда? Вот как раз об этом я тебе и толкую: любовь там, где мы с тобой, и бабушка, и все наши дети-внуки, и племянники, и жильцы. В наших отношениях, за вычетом ссор и размолвок. Вот и все, ничего заумного. Это когда среди распрей стараешься жить с миром. Это когда бабушка печет пироги с тыквой, а я вырезаю для тебя свисток из орешины. Это когда ты сидишь вот так, как сейчас, и слушаешь не перебивая. И когда вы с братишкой ложитесь спать зимним вечером и греете ноги, ступню о ступню. Когда мама ждет отца с работы и смотрит на часы — не стряслось ли какой беды. Когда за ужином всем весело. Когда Нива садится за пианино, а мы хором поем. Это когда можно отдохнуть на веранде, а по осени перебраться в дом и сразиться в шашки. И много чего другого — всего не перечесть. Но чтобы увидеть такое в кино, на субботнем утреннике, должно случиться чудо. Да и на вечерних сеансах не лучше. Раз в год, может, появляется что-нибудь стоящее. А так, по моим понятиям, все больше показывают скопище кроликов, которые дубасят друг друга по башке. Знаешь ли ты, почему в фильмы вставляют эти сцены с поцелуями? Да потому, что киношникам сказать больше нечего. Пустого человека сразу видно. Когда будут показывать всякие глупости, Дуглас, смело выходи из зала и пережидай на углу. Вот продавец поп-корна держит кошку с котятами — у них и то любви поболее, чем тебе за твои же десять центов в кино покажут. Не давай себя дурить. Поцелуй — это лишь первая нотка первого такта. А дальше пойдет симфония, но может случиться и какофония — то-то давка будет на выходе!
— Зачем вообще нужна эта любовь?
— Ну как же? Она, можно сказать, — смазочное масло. Трение устраняет. Ведь в жизни как: то на чей-то локоть напорешься, то сам кому-нибудь ногу отдавишь. Люди почем зря мутузят друг друга поварешками, причем без злого умысла, а потому надо заранее погрузиться в эту купель с чистейшим маслом, иначе далеко не уедешь. Тормоза сгорят на первой же миле.
Цирк
Поляна за городом опустела.
В восемь вечера, когда уже смеркалось, Том Сполдинг прибежал на край этого пустыря и остановился перевести дух среди запахов и шепотов летнего разнотравья.
— Вот здесь он был, — вертелось у него в голове. — Ну, почему я не смог прийти? Как назло, провалялся с простудой.
Медленным шагом он приблизился к центру поляны. Втягивая носом воздух, постоял под необъятной люстрой, в которой вспыхивали и разгорались все новые созвездия.
— Вот тут отдыхали львы…
В воздухе повеяло желтым запахом — запахом нагретых солнцем опилок, африканской пыли и удушливой едкости. В сухой траве, как желтые глаза хищников, блеснули кусочки кварца, но стоило за ними нагнуться, как они превратились в обычные камешки.
— Вот тут стояли слоны.
Ветер усилился, взмыл вверх и обвил его прохладным хоботом. Невидимый глазу, ветер качался из стороны в сторону. А из слоновьего запаха вырос огромный вольер.
— Вот отсюда можно было их покормить.
Он подобрал несколько ореховых скорлупок, внимательно осмотрел со всех сторон и сунул в карман.
— А тут были обезьяны, зебры, верблюды.
На ветру зашуршали сухие кусты. Летние зарницы щедро позолотили склоны холмов, а потом побледнели и беззвучно исчезли.
Даже циркового шествия и то не было. Львов перекричала городская команда «Львы». Слонов потеснили «Лоси». Каллиопу заткнули и придушили канцелярской волокитой, и все циркачи ретировались, чтобы не угодить под передвижные платформы «Бизонов», «Орлов» и масонов. Киванианцы, протянувшие руку для своего пресловутого рукопожатия, получили по пальцам от полковника Куотермейна. Куотермейн, Куотермейн — это имя в те дни бесконечно скандировала толпа, на каждой улице, в каждом окне был выставлен его портрет, а сам он выступал у каждого памятника в День поминовения, молча стоял лицом на восток в День перемирия и выкрикивал команды Четвертого июля, вытянувшись меж черных как смоль пушек времен Войны за независимость. Его глазами сверкали орлы на обороте каждой долларовой бумажки. Его зубы ощеривались в злобной ухмылке на вывесках всех городских дантистов. Его лысая голова мерещилась всякому, кто открывал холодильник, чтобы достать свежее яйцо. Он открыл свою огнедышащую пасть — и обратил цирк в паническое бегство. И к тому же издал указ, запрещающий использовать труд детей при установке опор для шапито. Куотермейн, Куотермейн. Вспоминая о нем, Том проникался таким же отвращением, какое, насколько он знал, вызывали у Дугласа стервятники и змеи.
— А вот тут была арена, и распорядитель в черном шелковом цилиндре выкликал: «Почтеннейшая публика!»
Он остановился в самом центре вымершего пустыря.
— А там, наверху, летали на трапециях воздушные гимнасты в костюмах цвета сахарной ваты.
Теперь ночной ветер раскрутил огромную карусель запахов, цветов и звуков, пинками расшвырял пустые жестянки; травы мягко пружинили, как крадущиеся львы, а Том смотрел в небо, где плавали клочки бумаги, то устремляясь к земле, то взмывая ввысь. Пустырь вздрогнул и пришел в движение, потому что ветер запел в точности как каллиопа, листья пустились в пляс, а мальчонка вытянул руку с невидимым хлыстом. Взглядом он призвал к тишине галерку. Птицы с гомоном разлетелись.
Ветер утих.
Постояв еще с минуту, Том сник и опустил руки. Он побрел через пустырь. На краю остановился — и все запахи вдруг сгустились, да так, что хватило бы до следующего года, до конца весны, а то и до лета, если только не втягивать их в себя с чрезмерной жадностью и не шастать сюда почем зря. Но если выбрать время среди зимы, прибежать под покровом темноты, чтобы луна светила не слишком ярко, да еще поймать нужный ветер, можно было рассчитывать на что угодно.