Михаил Успенский - Посмотри в глаза чудовищ. Гиперборейская чума. Марш экклезиастов
— О! — сказал Аль-Хазред. — Все думают, что Ирем Зат-аль-Имад есть строение нечеловеческое, могущественное и всесильное, а он на самом деле нежен и трепетен, как росток в первый день творенья. Он потому и защищается столь решительно, и таится в сахре, что страшится стать добычей скрытого зла…
— Да какое же в нас зло? — удивился Абу Талиб.
— Человек до самого смертного конца не знает, сколько таится в нём зла и какого рода это зло…
— Пойдём, пойдём, — торопил брат Маркольфо. — До Ирема ли теперь? Отсидимся с недельку у лавочника Мусы, а потом и на поиски… Ведь стража вот-вот оцепит башню! Муха не пролетит!
— У Маристана есть другая защита, — сказал безумный Аль-Хазред.
— Вокруг Маристана, — закричал монах, — нет ничего, кроме безымянных могил! А вооружённые люди не побоятся мертвецов!
— Как знать, — вздохнул Абдулла Аль-Хазред и вдруг сел на пол, приняв позу голого индустанского мудреца. Бездонные очи его закрылись.
— А вот я тебя в охапочку! — крякнул монах, но, сколько ни старался, не смог даже приподнять Аль-Хазреда, словно был легендарный поэт сделан из камня или свинца.
— Нельзя его трогать! — воскликнул Отец Учащегося. — Он медитирует!
Бенедиктинец оставил свои усилия и подбежал к окну.
Через пустырь к башне действительно поспешала едва ли не вся городская стража, на ходу отлавливая припозднившихся или престарелых беглецов. Конные сотники выкрикивали команды, веля воинам окружать башню.
— Ну вот, — сказал брат Маркольфо. — Дорассуждались. Теперь держись…
Аль-Хазред открыл глаза, выбросил руки к потолку и заговорил. Страшные звуки шёпота полетели по страшному коридору, стены башни задрожали…
Скончавшийся в месяце мухаррам — вставай, вставай, вставай!Хватай живого, грызи живого, жизни ему не давай!Скончавшийся в месяце сафар — вставай, вставай, вставай!Завидуй живому и мсти живому, кровь его глотай!Скончавшийся в месяце раби-аль-авваль — вставай, вставай, вставай!Лови живых, пугай живых, к мёртвым их причисляй!Скончавшийся в месяце раби-аль-ахар — вставай, вставай, вставай!Устанавливай справедливость — сердца живых вырывай!
…Брат Маркольфо, чьё тело тоже стало каменным или свинцовым, глядел, как навстречу стражникам поднимаются из могил останки — обветшавшие или совсем недавние, как пальцы костяные рвут сталь кольчуг, как ломаются о рёбра дамасские сабли, как впиваются редкие жёлтые зубы в конские шеи, слышал, как истошно кричат люди и лошади, увидел, как бьётся в объятиях скелета бдительный юный сотник…
— Что ты делаешь, проклятый колдун?! — заорал монах, превозмог тяготивший его страх и бросился к волхвующему Аль-Хазреду, но так и не добежал…
Скончавшийся в месяце зу-ль-када — вставай, вставай, вставай!Слишком много в нынешнем мире живых — карать их не уставай!Скончавшийся в месяце зу-ль-хиджа — вставай, вставай, вставай!Твори свой собственный Страшный Суд, но следа не оставляй!
Колдун замолчал, потому что все месяцы вышли.
Шатаясь, брат Маркольфо вернулся к окну и какое-то время стоял, закрыв глаза. А когда открыл, то не увидел ничего. Могильные плиты, окружавшие башню Маристана, как стояли, так и стояли на нетронутой почве. Ни одно мёртвое тело не оскверняло землю Багдада. Ни единой косточки не валялось. Да и живых не наблюдалось — ни пеших, ни конных.
Бенедиктинец пустыми глазами поглядел на поэтов.
— Не бойся, садык! — воскликнул Сулейман аль-Куртуби. — Ведь в конце концов — не было никаких мертвецов! Волшебник наш учинил мирадж, который пугает, но не убивает. Такое сплошь и рядом бывает. Стражники, небось, уже устроили давку, ломясь то в одёжную, то в винную лавку — кто страх избывать, кто стыдливо шальвары менять. Невеликий вред нанёс мудрый Аль-Хазред. А мог ведь он, никого не спросив, прочитать полностью свой «Китаб-аль-азиф», по-латыни — «Некрономикон». Тогда б изо всех — душа вон! Уж такое уменье ему дано. Но всё равно нынче никто в Багдаде, даже халифа ради, ни мудрый храбрец, ни бесстрашный мудрец к Маристану не подойдут, не рискнут, смотри, дня два, а то и все три…
— Не сподобился я его перекрестить, — проворчал бенедиктинец, а о том, что рука не поднялась и пальцы не складывались, — умолчал. — Ну, а как мы сами отсюда будем выбираться? Подойти, может, не подойдут, да ведь и нам выйти не дадут!
— Уже получается! — похвалил Абу Талиб стихотворца-ференги. — Но в самом деле, не сидеть же нам тут три недели — власти ведь будут бдеть! Ох и влипли мы — обалдеть! А Синдбад между тем отыщет Ирем! Такие дела, муаллим Абдулла… Но Аллах нам поможет отбросить страх, по сравнению с целью все опасности — прах, пойдём вперёд, а судьба разберёт…
— Никуда не нужно идти, юный шаир, — отозвался наконец безумный узник Маристана и высоко поднял свою лампу. — Никуда не нужно идти, потому что Ирем — рядом…
— Как так — рядом?
— Он всегда рядом, — сказал Аль-Хазред и показал рукой на стену.
Абу Талиб и брат Маркольфо поглядели в ту сторону и увидели, что Ирем действительно рядом — белоснежные дворцы, бесчисленные колонны из цветного мрамора, огненные шары…
Отец Учащегося бесстрашно шагнул вперёд и устремился в желанный город.
Монах тотчас же рванулся за ним.
Абу Талиб, забыв обо всём, летел навстречу мечте.
Бенедиктинец всё же оглянулся — и увидел, как несчастный Аль-Хазред с искажённым лицом колотит в невидимую стену сухими коричневыми кулаками и беззвучно кричит, а из лампы, стиснутой в руке, вылетают капли горящего масла и чертят огненные дорожки…
…Судьба, судьба — судья неизбранный, неназначенный!
28
Никаких крыльев нет. Просто умираешь — и всё.
ГусеницаСамурай Катаоки Цунэхару осторожно вышел из своего номера и осторожно стал спускаться на первый этаж. Драгоценную чашу он нёс в простой тёмно-серой нейлоновой сумке на ремне. Он надеялся, что вид человека с небольшой сумкой не насторожит бдительных охранников. Тем более что многие постояльцы постоянно носили ценные вещи с собой, не доверяя дверям и замкам.
Итиро Симидзу (и на это Цунэхару очень надеялся) не успел его заметить, так что, когда несчастный раб чаши придёт в себя и освободится от пут, то не сможет утверждать, что грабителем был именно Цунэхару. Тем более что и сам Цунэхару пострадал от воров…
Навстречу самураю поднимался давешний русский: очень крупный и очень крепкий мужчина возраста позднего расцвета. Ещё вчера и позавчера при встречах с ним Цунэхару отметил про себя некоторое несоответствие между его простоватым и сравнительно моложавым внешним видом — и глубокой мудростью, облагороженной громадным опытом и поддерживаемой спонтанностью и импульсивностью. Русский был очень похож на Гетана, великого мастера дзэн из храма Сёиндзи, в котором когда-то был пострижен сам просветлённый Хакуин и где он потом некоторое время был настоятелем. Русский улыбнулся и кивнул Цунэхару, как старому знакомому (они провели два вечера в баре, хорошо понимая друг друга, при этом Цунэхару не знал ни слова по-русски, а русский, соответственно, по-японски).
Они разминулись на узкой лестнице, предупредительно уступая дорогу друг другу — и в этот момент из коридора второго этажа раздался пронзительный крик. Кричала женщина…
В ожидании парабеллума
Мы не доехали до лагеря метров сто. На обочине стоял один грузовик, а другой — перегораживал нам дорогу. Рядом с грузовиками раздолбанно слонялись бойцы, одетые пёстро — но в кантонистских беретах и с кантонистскими белыми повязками на рукавах.
По идее, нам их опасаться не следовало, это были почти наши люди, но любая революция тем и характерна, что свои и чужие слишком часто меняются ролями…
Был поздний вечер, шёл мелкий липкий дождь, светили фары. Мы вышли из машины. Навстречу нам от грузовика шагнули трое, облитые в чёрную кожу; первый был маленький и тощий, но уже почти не похожий на себя.
— Герр Йоханн Акстельмейер, как я понимаю? — кивнул я головой. — Позвольте представить…
— Некогда трепаться, — сказал герр Йоханн Акстельмейер. — У нас на всё про всё минут двадцать. И не называй меня этой дурацкой кличкой.
— Лев Давы… тьфу, Лев Кимыч, — сказал один из его клевретов. — Давай я объясню по-быстрому?