Мервин Пик - Титус один
Что собственно он услышал, Мордлюк не понял, однако услышанное вполне могло быть вздохом. Могло и шелестом листвы за окном, да только источник этого шелеста находился, казалось, где-то рядом с камином.
И вот снова – на этот раз голос:
– О, любимый… Любимый, любимый…
Слова были так тихи, что если б они произносились в не бездонном молчании ночи, Мордлюк ни за что не расслышал бы их.
Несколько долгих минут он простоял в этой, видимо, облюбованной призраком комнате, однако ни новых слов, ни звуков не услышал, – кроме долгого вздоха, подобного вздоху моря.
Беззвучно шагнув вперед и чуть вправо, Мордлюк почти сразу приметил пятно тьмы, более сгущенной, чем обступившие ее тени, и наклонился, выставив перед собою руки, как человек, изготовившийся к схватке.
Что за существо могло лежать на полу и шептать? Что за чудище приманивало к себе Мордлюка?
Нечто, освещаемое только тускнеющими углями, пошевелилось во мгле, потом опять – тишина и никакого движения.
Луна, пробившись сквозь тучи, залила сиянием библиотеку, осветив книжную стену, осветив четыре картины, осветив часть ковра и головы спящих Юноны и Титуса.
Медленный, беззвучный проход к окну, перелезание через раму, прыжок к стволу каштана, спуск с ветки на ветку, соскальзывание, ободранное колено, твердая земля под ногами, отвязанная лама, возвращение домой – все это было сном. Реальность же засела внутри Мордлюка: тусклая, унылая боль.
ГЛАВА СОРОК ЧЕТВЕРТАЯ
Дни тянулись долгой сладкой чередой света и воздуха. Ни один не походил на другой. И все же за ними крылось что-то еще. Что-то зловещее. Юнона заметила это. Возлюбленный ее стал беспокоен.
– Титус!
Имя взлетело по лестницам туда, где он спал.
– Титус!
Было ль то эхо или повторный зов? Так или иначе, Титуса он не разбудил. Никакого движения – только в сновидении, где, запнувшись о край башни, пегий мерзавец головою вперед полетел вниз.
Голос уже приблизился на двенадцать шагов.
– Титус! Любимый!
Веки юноши дрогнули, но сон продолжал бороться за существование, и пятнистый гад нырял и описывал круги, пронизывая небо за небом.
Голос раздался уже на площадке лестницы…
– Сумасшедший мой! Дурной мальчишка! Где же ты, малыш?
Пробиваясь в спальню сквозь оконные шторы, гроздь солнечных лучей рассекала теплый, сумрачный воздух, разливаясь на подушке лужицей света. Рядом с лужицей, в пепельно-серой, льняной тени лежала голова Титуса, лежала так, как мог бы лежать валун или толстая книга: неподвижная, невразумительная – иностранный язык.
Голос послышался от двери; облако накатило на солнце; лучи на подушке погасли.
Однако звучный голос так и остался частью его сна, хоть Титус уже и открыл глаза. Голос смешался с приливом картин и звуков, нахлынувшим на него и расширившимся, когда существо из кошмара после долгого падения в озеро тусклой дождевой воды исчезло в выплеске пара.
И пока оно все глубже и глубже уходило во тьму, великое множество лиц, чужих, но знакомых, всплывало из глубины и покачивалось на воде, и сотни странных, но памятных голосов перекликались над волнами, покамест Титуса не затопило от горизонта до горизонта великое буйство картин и криков.
И тут он открыл глаза…
Где он?
Пустая мгла стены перед ним не давала ответа. Титус тронул стену рукой.
Кто он? Неизвестно. Несколько секунд все было тихо, затем шебуршение птицы в плюще за высоким окном напомнило о мире, лежащем вне юноши – о чем-то отдельном от этой пугающей, неделимой ничтожности.
Титус приподнялся на локте и память стала мелкими накатами возвращаться к нему. Юноша не сознавал теперь, что фигура, застывшая в дверном проеме, заполняет его не из-за грузности своей, но по причине напряженности позы – вот как тигрица заполняет собою вход в пещеру.
И подобно тигрице, она была полосатой: желтой с черным; а темные тени за спиною ее оставляли видимыми только желтые полосы, отчего казалось, будто Юнону рассекли на куски горизонтальные удары меча. Что-то вроде сеанса магии – «распиленная женщина» – зрелище более чем необычное, удивительное. Только удивляться было здесь некому, поскольку Титус лежал к Юноне спиной.
Не мог он видеть и того, что шляпа Юноны, пиратская, украшенная плюмажем, возносится над ее головой так же естественно, как зеленые ветви растут из мачтовой верхушки финиковой пальмы.
Юнона подняла руку к груди. Не нервно, но с чем-то вроде натужной, нежной целеустремленности.
Одиночество Титуса, лежавшего, опершись на локоть, спиною к ней, взволновало Юнону. Несправедливо, что он так отчужден, так скован, так мало слит с ее существом.
Титус был островом, окруженным глубокими водами. И ни одного перешейка, влекущегося к щедрым дарам Юноны, ни насыпи, что тянется к континенту ее любви.
Бывают минуты, когда сам воздух, веющий между смертными, становится в тихости и спокойствии своем безжалостным, как лезвие косы.
– О Титус! Титус, милый! – воскликнула Юнона. – О чем ты задумался?
Титус повернулся к ней не сразу, хоть при первом же звуке ее голоса сразу понял, где он. Он знал, что за ним наблюдают, что Юнона совсем близко.
Когда же он наконец повернулся, Юнона шагнула к постели и с искренним наслаждением улыбнулась, увидев его лицо. Ничего такого уж поразительного в лице этом не замечалось. При самом благожелательном к нему отношении лоб Титуса, подбородок, нос или скулы точеными назвать было нельзя. Скорее казалось, что черты его сглажены, подобно плавным неровностям гальки, омовениями многих приливов. Юность и время сплавились в нем нераздельно.
Женщина улыбнулась его спутанным каштановым волосам, взлету бровей, полуулыбке на губах, в которых краски было, похоже, не больше, чем в этой теплой, песочных тонов коже.
Одни лишь глаза лишали лицо Титуса окончательной простоты одноцветности. Глаза, походившие цветом на дым.
– Ну и выбрал ты время для сна! – сказала Юнона, присаживаясь на краешек кровати.
Она извлекла из сумочки зеркальце и на миг оскалила зубы, изучая линию своей верхней губы с таким видом, словно та не принадлежала ей, но была вещицей, которую Юнона, может быть, купит, – а может, и нет. Губа была прорисована с совершенством – единым мазком кармина.
Отложив зеркальце, Юнона вытянула перед собою сильные руки. Желтые полосы ее одеяния мерцали в сумраке полудня.
– Ну и выбрал ты время для сна! – повторила она. – Неужели тебе так не терпится увильнуть от меня, мой цыпленок? Так хочется ускользнуть, что ты, тайком прокравшись наверх, тратишь летний полдень впустую? Ты же знаешь, что волен делать в моем доме то, что тебе по душе, знаешь? Жить, как тебе хочется, где тебе хочется, – ты знаешь это, баловень мой?
– Да, – сказал Титус. – Помню, ты говорила мне это.
– И так оно и будет, верно?
– Да, так оно и будет.
Титус вздохнул. Как пышна, как монументальна, как огромна она, с этой ее удивительной шляпой, едва ли не достающей до потолка. Аромат Юноны наполнял воздух. Мягкая, но сильная рука лежала на его колене – и все же, что-то было не так – или что-то утратилось, ибо Титус думал о том, что притягательность этой женщины волнует его все слабее и реже, и значит, что-то переменилось или меняется в нем каждодневно, и он способен думать только о том, до чего ему хочется снова оказаться одному в огромном, полном деревьев городе у реки и бродить, бесцельно и одиноко, под солнечными лучами.
ГЛАВА СОРОК ПЯТАЯ
– Странный ты юноша, – сказала Юнона. – Никак я тебя не пойму. Порой я гадаю, зачем трачу на тебя столько сил, дорогой. Но, разумеется, в тот же миг понимаю, что выбора у меня нет. Никакого. Ты так трогаешь мою душу, жестокий мой. Да ты и сам это знаешь, не правда ли?
– Так ты мне говоришь, – ответил Титус. – Хотя чем я ее трогаю, известно одному только богу.
– Увиливаешь? – сказала Юнона. – Снова увиливаешь. Сказать тебе, что я имею в виду?
– Только не сейчас, – ответил Титус, – прошу тебя.
– Тебе скучно со мной? Если так, просто скажи об этом. Не скрывай от меня ничего. Даже когда ты сердишься на меня, не скрывай. Лучше уж накричи. Я пойму. Я хочу, чтобы ты был самим собой – только собой. Только так сможешь ты расцвести по-настоящему. О, мой безумец! Мой гадкий мальчишка!
Перья на ее шляпе покачивались в золотистом сумраке. Гордые глаза были влажны.
– Ты столько сделала для меня, – сказал Титус. – Не думай, что я бессердечен. Но, возможно, мне лучше уйти. Ты слишком многое мне отдаешь. И от этого несчастен.
Наступило молчание – такое, словно дом перестал вдруг дышать.
– Куда тебе идти? Ты чужой для мира, который лежит снаружи. Ты мой, мое обретение, мое… мое… неужели ты не понимаешь, я люблю тебя, милый. Я знаю, я вдвое… ах, Титус, я обожаю тебя. Ты – моя тайна.
За окном сияло на медовых камнях высокого дома солнце. Стена ровно сходила к быстрой реке. По другую сторону дома лежал просторный прямоугольник креветочных кирпичей с уродливыми, замшелыми изваяниями голых атлетов, укрощающих коней.