Йен Макдональд - Маленькая богиня
Ты будешь говорить только в стенах этого дворца, и даже здесь — не много. Молчание подобает Кумари. Ты не будешь улыбаться или выказывать каких-либо чувств. Ты не прольешь крови. Ни ссадины, ни царапины. В крови — могущество, и когда уходит кровь, уходит богиня. В день, когда ты прольешь первую кровь, хотя бы единую каплю, мы скажем жрецам, и они уведомят короля, что богиня удалилась. Ты потеряешь божественность и должна будешь покинуть дворец и вернуться к родителям. Ты не будешь проливать крови.
У тебя нет имени. Ты — Таледжу, ты — Кумари. Ты богиня».
Эти поучения нашептывали мне кумарими, пока мы шли между коленопреклоненными жрецами к королю, в его короне с плюмажем, украшенном бриллиантами, и изумрудами, и жемчугом. Король приветствовал меня: «Намасте»,[9] и мы сели рядом на львином троне, и длинный зал содрогался от колоколов и барабанов с площади Дурбар. Помнится, я подумала, что король должен бы склониться передо мной, но даже для богини есть правила.
Улыбчивая кумарими и высокая кумарими. Я первой представляю в памяти высокую кумарими, потому что следует соблюдать старшинство. Она была почти такая же высокая, как люди с Запада, и тонкая, как палка в засуху. Поначалу я испугалась ее. Потом услышала ее голос и больше уж никогда не боялась: голос у нее был ласковым, как пение птицы. Стоило ей заговорить, и вы чувствовали, что теперь знаете все. Высокая кумарими жила в квартирке над лавочкой с товарами для туристов на краю площади Дурбар. Из своего окна она могла увидеть мой Кумари Гхар[10] среди ступенчатых башен дхока.[11] Ее муж умер от рака легких из-за загрязнения среды и дешевых индийских сигарет. Двое высоких сыновей выросли и женились, у них были свои дети старше меня. Тем временем она заменила мать пяти Кумари-Деви, пока не пришла моя очередь.
Потом я вспоминаю улыбчивую кумарими. Она была маленькой и полной и страдала одышкой, от которой лечилась ингаляторами: голубым и коричневым. Я слышала их змеиное шипение, когда площадь Дурбар становилась золотистой от смога. Она жила далеко, в новом пригороде на западных склонах, и добираться туда приходилось долго даже на машине, которую предоставил ей король. Ее детям было двенадцать, десять, девять и семь лет. Она была веселой и обходилась со мной как с пятой дочкой, маленькой любимицей, но я даже тогда чувствовала, что она, как танцующие мужчины-демоны, боялась меня. О, величайшей честью было служить матерью — в некотором смысле — богине, хотя лучше не слушать разговоров соседей по кварталу: «Заперта в этой унылой деревянной коробке, и вся эта кровь — Средневековье, Средневековье!» — но ведь они не умели понять. Кто-то должен был защитить короля от тех, кто хотел бы превратить нас во вторую Индию или, хуже того, в Китай. Кто-то должен был хранить старые обычаи божественного королевства. Я рано поняла разницу между ними. Улыбчивая кумарими была мне матерью из чувства долга. Высокая кумарими — по любви.
Я так и не узнала их настоящих имен. Распорядок и циклы их дежурств росли и убывали, как лица луны. Улыбчивая кумарими однажды застала меня, когда я выглядывала сквозь джали[12] на округлившуюся луну в редкую ночь, когда небо было чистым и здоровым, и накричала на меня:
— Не смотри на нее, маленькая деви, она вызовет из тебя кровь, и ты уже не будешь богиней!
В пределах деревянных стен и железного распорядка моего Кумари Гхар годы проходили неразличимо и незаметно. Теперь я думаю, я стала деви Таледжу в пять лет. Думается, это был 2034 год. Но отдельные воспоминания разбивают гладь, как цветы, пробивающиеся из-под снега.
Муссонные дожди падают на крутые скаты крыш, шумят и журчат в водостоках, и ставни каждый год распахиваются и хлопают на ветру. Тогда у нас еще бывали муссоны. Громовые демоны в горах за городом, моя комната освещается вспышками молний. Высокая кумарими заходит узнать, не спеть ли мне колыбельную на ночь, но я не боюсь. Богини не боятся грозы.
День, когда я гуляю в маленьком садике, и улыбчивая кумарими вдруг с криком падает к моим ногам, и у меня на губах уже слова: «Поднимись, не поклоняйся мне здесь», когда она поднимает между большим и указательным пальцами извивающую и корчащуюся в поисках места, куда присосаться, зеленую пиявку.
Утро, когда высокая кумарими приходит с известием, что люди просят меня показаться им. Сперва мне казалось чудесным, что люди приходят посмотреть на меня на моем маленьком балконе-джарока, разодетую, с краской на лице, в драгоценных украшениях. Теперь я нахожу это утомительным: все эти круглые глаза и разинутые рты. Это случилось в неделю, когда мне исполнилось десять. Высокая кумарими улыбнулась, но постаралась скрыть от меня улыбку. Она вывела меня на джарока, чтобы я помахала рукой людям во дворе, и я увидела сотни китайских лиц, обращенных вверх, ко мне, и услышала высокие возбужденные голоса. Я все ждала и ждала, но двое туристов никак не уходили. Это была непримечательная пара: темные лица местных жителей, крестьянская одежда.
— Отчего они заставляют нас ждать? — спросила я.
— Помаши им, — подсказала кумарими. — Они только этого и хотят.
Женщина первая заметила мою поднятую руку. Она обмякла и потянула своего мужа за рукав. Мужчина склонился над ней, потом поднял взгляд на меня. На его лице я прочла множество чувств: ошеломление, смятение, узнавание, отвращение, удивление, надежду. Страх. Я помахала, и мужчина затормошил жену: «Посмотри, взгляни вверх». Я помню, что, в нарушение всех правил, я улыбнулась. Женщина разразилась слезами. Высокая кумарими поспешно увела меня.
— Кто эти смешные люди? — спросила я. — Они оба в очень белых башмаках.
— Твои отец и мать, — сказала кумарими.
Когда она уводила меня по коридору Дурги,[13] обычным порядком, чтобы я не занозила свободную руку, ведя ею по деревянной стене, я почувствовала, что ее рука дрожит.
В ту ночь мне приснился сон из жизни — не сон, а одно из самых ранних воспоминаний, которые все стучатся, стучатся, стучатся в двери памяти. Это воспоминание я не впускала к себе при дневном свете, поэтому оно приходило по ночам, через тайный ход.
Я — в клетке, над ущельем. Река бежит далеко внизу, молочная от илистой мути, сливками пенится над валунами и плитами, отколовшимися с горных склонов. От моего дома к летним пастбищам перекинут через реку стальной трос, а сижу я в проволочной клетке, в которой переправляют коз на тот берег. За спиной у меня лежит большая дорога, вечно шумная от рева грузовиков, плещутся молитвенные знамена и вывеска бутилированной воды «Кинди» над придорожным чайным домом, который содержит моя семья. Моя клетка еще раскачивается от последнего пинка дяди. Мне видно, как он висит, уцепившись за канат руками и ногами и ухмыляясь щербатой улыбкой. Лицо у него потемнело от летнего солнца, руки в трещинах и пятнах от возни с мотором грузовика. В трещины на коже въелась смазка. Он морщит нос и поднимает ногу, чтобы снова пихнуть мою скользящую на ролике клетку. Меня не раз так переправляли через ущелье. Ролик раскачивается вместе с тросом, горами, небом и рекой, но мне, в моей козьей клетке, ничто не угрожает. Дядя ползет на несколько дюймов позади меня. Так меня переправляют через реку: пинок за пинком, дюйм за дюймом.
Я так и не увидела, что убило его, — быть может, болезнь мозга вроде тех, что поражает людей из долины, когда они поднимаются высоко в горы. Просто в следующее мгновение я вижу, что дядя цепляется за трос правой рукой и ногой. Левая рука и нога повисли, дрожат, как корова с перерезанной глоткой, сотрясая и трос, и мою маленькую клетку. Мне, трехлетней, это кажется очень смешным, и, решив, что дядя со мной играет, я тоже трясусь, дергая клетку и дядю, вверх-вниз, вверх-вниз. Половина тела его не слушается, и он пытается продвинуться вперед, передвигая одну ногу, вот так, перехватывая руку так быстро, чтобы не выпустить троса, и при том непрерывно подскакивает: вверх-вниз, вверх-вниз. Дядя хочет что-то крикнуть, но слова выходят невнятным мычанием, потому что половина лица у него парализована. И вот я вижу, как разжимаются пальцы, вцепившиеся в трос. Я вижу, как его разворачивает в воздухе и согнутая крючком нога соскальзывает. И вот он падает, ища опоры половиной тела и вопя половиной рта. Я вижу его падение, вижу, как он отскакивает от скал и уступов, — как всегда хотелось мне. Я вижу, как он падает в реку и бурая вода поглощает его. Пришел старший брат с крюком на веревке и подтянул меня обратно. Когда родители увидели, что я не ору, не плачу, не всхлипываю, даже не накуксилась, они поняли, что мне суждено стать богиней. Я улыбалась в своей проволочной клетке.
Лучше всего мне запомнились праздники, потому что только в эти дни я покидала Кумари Гхар. Самым большим праздником был Дасан, конец лета. На восемь дней город окрашивался в красный цвет. В последнюю ночь я лежала без сна, слушая, как голоса на площади сливаются в единый гул, такой, каким представлялся мне шум моря. Голоса мужчин, играющих на удачу с Лакшми, богиней счастья. Так же играли мои отец и дяди в последнюю ночь Дасана. Помнится, я сошла вниз и потребовала ответа, по какому случаю такое веселье, а они оторвались от своих карт и просто расхохотались. Я думала, во всем мире нет столько монет, сколько их валялось на столе в ту ночь, но и это было ничто по сравнению с восьмой ночью Дасана в Катманду. Улыбчивая кумарими рассказала мне, что иные жрецы целый год потом отрабатывают проигранное. Затем настал девятый день, великий день, и я выплыла из своего дворца, чтобы город поклонился мне.