Невил Шют - Крысолов. На берегу
— Да… и это очень жаль, — сказал старик. — Мне пришлось уехать, когда рыба еще не ловилась. До самого конца мая клев никудышный. Ручьи еще совсем мутные и слишком полноводные — снег тает, понимаете. Позже, в августе, ручьи мелеют, да и жара. Лучшее время — середина июня.
Я повернулся к нему.
— Вы ездили туда в этом году? — Конец мая, о котором он упомянул вскользь, это время, когда немцы через Голландию и Бельгию вторглись во Францию, когда мы отступали к Дюнкерку, а французы были отброшены к Парижу и за Париж. Казалось бы, не слишком подходящее время для старика удить рыбу посреди Франции.
— Я выехал в апреле, — сказал он. — Думал провести там все лето, но пришлось уехать раньше.
Я удивленно посмотрел на него, невольно улыбнулся.
— Трудно было возвращаться?
— Нет, — сказал он, — не особенно.
— Наверно, у вас была машина?
— Нет, — сказал он. — Машины не было. Я плохой водитель, несколько лет назад пришлось от этого отказаться. Глаза уже не те.
— Когда же вы уехали из Юры? — спросил я.
— Одиннадцатого июня, — сказал он, подумав. — Как будто так.
Я в недоумении поднял брови:
— И поезда шли по расписанию?
По моей работе мне хорошо известно было, что творилось в те дни во Франции.
Хоуард улыбнулся, сказал задумчиво:
— С поездами было неважно.
— Как же вы оттуда выбрались?
— По большей части пешком.
В эту минуту послышалось мерное «трах… трах… трах… трах…» четыре разрыва подряд не больше, чем в миле от нас. Прочное каменное здание клуба качнулось, полы и оконные рамы заскрипели. Мы молча, напряженно ждали. Потом протяжно завыли сирены и резко затрещали зенитки. Начался очередной налет.
— Черт подери, — сказал я. — Что будем делать?
Старик невозмутимо улыбнулся:
— Я останусь здесь.
Это было разумно. Пренебрегать опасностью только ради того, чтобы избежать неудобств, глупо, но ведь над нами три солидных перекрытия. Мы порассуждали об этом, разглядывая потолок и прикидывая, выдержит ли он, если обвалится крыша. Но с места не двинулись.
Вошел молодой официант с фонарем и каской в руках.
— Убежище внизу, ход через кладовую, джентльмены, — сказал он.
— А это обязательно — идти в убежище? — спросил Хоуард.
— Нет, только если пожелаете.
— А вы пойдете вниз, Эндрюс? — спросил я.
— Нет, сэр. Я иду на свой пост, вдруг зажигательная бомба попадет, мало ли что.
— Ну, идите, — сказал я. — Делайте свое дело. А когда найдется свободная минутка, принесите мне марсалы. Но сперва идите на пост.
— Неплохая мысль, — сказал Хоуард. — Между зажигательными бомбами принесите и мне стакан марсалы. Я буду здесь.
— Хорошо, сэр.
Он ушел, а мы опять откинулись на спинки кресел. Было около половины одиннадцатого. Официант погасил все лампы, кроме настольной позади нас, и мы оказались в маленьком овале мягкого золотистого света посреди большой темной комнаты. За окнами шум уличного движения, и так не очень оживленного в Лондоне тех дней, совсем утих. В отдалении послышались два-три полицейских свистка, промчался автомобиль; потом Пэлл-Мэлл всю, из конца в конец, окутала тишина, только вдалеке стреляли зенитки.
— Как вы думаете, долго нам придется тут сидеть? — спросил Хоуард.
— Пока это не кончится, я думаю. Последний налет продолжался четыре часа. — Я помолчал, потом спросил: — Кто-нибудь о вас будет беспокоиться?
— Нет-нет, — как-то даже торопливо ответил он. — Я живу один… в меблированных комнатах.
Я кивнул.
— Моя жена знает, что я здесь. Я бы ей позвонил, но не годится занимать телефон во время налета.
— Да, в это время просят не звонить, — сказал он.
Вскоре Эндрюс принес марсалу. Когда он вышел, Хоуард поднял бокал и посмотрел вино на свет.
— Что ж, это не самый неприятный способ пересидеть налет, — заметил он.
— Да, верно. — Я не сдержал улыбки. Потом повернулся к нему. — Значит, когда все это началось, вы были во Франции. Пришлось там пережить много налетов?
Он отставил почти полный бокал.
— Не настоящие налеты. Несколько бомбежек и пулеметных обстрелов на дорогах, но ничего страшного.
Он сказал это так спокойно, что я не сразу его понял. Потом решился заметить:
— Видно, вы были большим оптимистом, если в апреле этого года отправились во Францию удить рыбу.
— Да, пожалуй, — ответил он задумчиво. — Но мне хотелось поехать.
Он сказал, что весной этого года потерял покой и его мучила неодолимая потребность уехать, переменить обстановку. Он не стал объяснять, отчего им так завладела жажда перемен, сказал только, что хотел в военное время быть полезным, но никакого дела найти не удалось.
Вероятно, его никуда не принимали, потому что ему было под семьдесят. Когда разразилась война, он пытался поступить во Вспомогательную полицию; ему казалось, на этой службе пригодится его знание законов. В полиции думали иначе, там требовались стражи порядка помоложе. Потом он обратился в противовоздушную оборону и потерпел еще одну неудачу. Напрасны оказались и другие попытки.
Война — тяжелое время для старых людей, особенно для мужчин. Им трудно примириться с тем, что от них слишком мало пользы; они терзаются сознанием своего бессилия. Хоуард всю свою жизнь приспособил к передачам последних известий по радио. По утрам вставал к семичасовой сводке, потом принимал ванну, брился, одевался и шел слушать восьмичасовой выпуск, и так весь день, вплоть до полуночной передачи, после которой он укладывался в постель. В перерывах между передачами он тревожился из-за услышанного и прочитывал все газеты, какие только мог достать, пока не подходило время опять включить радио.
Война застала его за городом. У него был дом в Маркет-Сафроне, неподалеку от Колчестера. Он переехал туда из Эксетера четырьмя годами раньше, после смерти жены; когда-то, в детстве, он жил в Маркет-Сафроне, и у него еще сохранились кое-какие знакомства среди соседей. И он вернулся туда, думая провести там остаток жизни. Купил участок в три акра с небольшим старым домом, садом и выгоном.
В 1938 году к нему приехала из Америки замужняя дочь с маленьким сыном. Она была замужем за нью-йоркским дельцом по фамилии Костелло, вице-президентом страхового общества, очень богатым человеком. И отчего-то с ним не поладила. Хоуард не знал всех «отчего и почему» этой размолвки и не слишком на этот счет беспокоился: втайне он полагал, что дочь сама во всем виновата. Он любил зятя. И хоть совершенно его не понимал, все равно Костелло был ему по душе.
Так он жил, когда началась война, с дочерью Инид и ее сынишкой Мартином; отец упорно называл мальчика не по имени, а «Костелло-младший», что приводило старика в полнейшее недоумение.
Грянула война, и Костелло стал слать телеграмму за телеграммой, настаивая, чтобы жена с сыном вернулись домой, на Лонг-Айленд. И в конце концов они уехали. Хоуард поддерживал зятя и торопил дочь, убежденный, что женщина не может быть счастлива врозь с мужем. Они уехали, а он остался один в Маркет-Сафроне; изредка на субботу и воскресенье к нему приезжал его сын Джон, командир авиаэскадрильи.
Длиннейшими телеграммами по нескольку сот слов Костелло старался убедить старика тоже приехать в Америку. Но тщетно. Старик боялся оказаться лишним, боялся помешать примирению. Так он сказал, но тут же признался, что настоящая причина была в другом: он не любит Америку. В первый год после свадьбы дочери он пересек Атлантический океан и погостил у них, и ему вовсе не хотелось проделать это еще раз. Почти семьдесят лет он прожил в более ровном климате, а в Нью-Йорке ему докучали то невыносимая жара, то отчаянный холод, и недоставало мелких условностей, к которым он привык в нашей старозаветной Англии. Ему нравился зять, он любил дочь, а их мальчик занимал в его жизни едва ли не главное место. Но ничто не заставило его променять комфорт и безопасность Англии, вступившей в смертельную борьбу, на неудобства чужой страны, наслаждавшейся миром.
Итак, в октябре Инид с мальчиком уехали. Хоуард проводил их до Ливерпуля, посадил на пароход и вернулся домой. С тех пор он жил совсем один, только его вдовая сестра провела у него три недели перед Рождеством, да изредка его навещал Джон, приезжал из Линкольншира, где командовал эскадрильей бомбардировщиков «веллингтон».
Конечно, старику жилось очень одиноко. В обычное время ему было бы довольно охоты на уток и сада. В сущности, объяснил он мне, сад куда интереснее зимой, чем летом, ведь это — время, когда можно что-то менять и совершенствовать. Если хочешь пересадить дерево, или завести новую живую изгородь, или убрать старую, это надо делать именно зимой. Работа в саду доставляла ему истинное наслаждение, вечно он затевал что-нибудь новенькое.