Фрэнсис Спаффорд - Страна Изобилия
На полях настоящей России зрели скудные урожаи гречихи и ржи. В России сказочной были скатерти-самобранки, на которых не прекращались пиры. Дороги настоящей России были грязными и ухабистыми. В России сказочной над землей лихо носились ковры-самолеты, дули ветры буйные, скакали, не касаясь травы, удалые кони. Настоящая Россия не давала своему народу никакой возможности социального продвижения. Россия сказочная посылала своих добрых молодцев искать Жар- птицу или завоевывать сердце Царевны-Лебеди. В сказках недостатки реальности развеивались, будто сон. В них давались обещания из тех, что хватало на один вечер у камелька, — обещания, которые, как понимали рассказчик и слушатели, могли сбыться лишь в некоем российском где-то далеко. Они могли сбыться лишь в том образе родины, где горбатые мостки, перекинутые через ручей за околицей, превращались в “мосты калиновые, переводины, дубовые, устланы мосты сукнами багровыми, а убиты всё гвоздями полуженными Лишь в стране мечтаний, стране снов. Лишь в тридевятом царстве.
В XX веке русские перестали рассказывать сказки. Тогда же им сообщили, что сказки становятся былью. Название сказочного ковра-самолета к тому времени успело превратиться в обычное русское слово, обозначающее аэроплан. А тут голоса, звучавшие из радиоприемника, с экрана кинотеатра и из телевизора, стали обещать, что скоро последует и волшебная скатерть-самобранка. “В наши дни, — сказал толпе, собравшейся во Дворце спорта Центрального стадиона имени В. И. Ленина 28 сентября 19/9 года, Никита Хрущев, — люди своими руками осуществляют то, о чем веками мечтало человечество, выражая эти мечты в виде сказок, казавшихся несбыточной фантазией”. Он имел в виду прежде всего сказочные мечты об изобилии. Человечество, испокон веков жившее скудно, вот-вот должно было прийти к изобилию. Всем предстояло вскарабкаться по кочешку на самое небо, пролезть в дыру и очутиться в краю, где вращаются чудесные жерновцы. “Жерновцы повернутся — пирог да шаньга, наверх каши горшок”. Близилось время, когда пироги да шаньги, перестав быть воображаемым утешением пустому брюху, и в самом деле должны были посыпаться с неба.
И Хрущев, разумеется, был прав. Именно это произошло в XX веке с сотнями миллионов людей. Сегодня в одном-единственном обычном супермаркете в самом деле больше самых разнообразных продуктов, чем в любом из голодных снов, что прежде грезились людям в России и во всем мире. Однако Хрущев полагал, что сказочное изобилие грядет в Советской России, и грядет благодаря чему-то такому, что есть в Советском Союзе и чего не хватает голодным капиталистическим краям, — плановой экономике. Поскольку вся система производства и распределения в СССР принадлежит государству, поскольку вся Россия (выражаясь словами Ленина) — “одна контора и одна фабрика”, эту систему, в отличие от капиталистической, можно направить на быстрейшее, широчайшее удовлетворение человеческих потребностей. Следовательно, она легко обгонит по объемам производства малоэффективную и хаотичную рыночную экономику. Планирование станет чудо-мельницей СССР, его собственными жерновцами и скатертью-самобранкой.
Эту русскую сказку начали рассказывать в голодное десятилетие перед Второй мировой войной и официально рассказывали до тех пор, пока не распался коммунистический лагерь. Под конец в нее почти никто не верил. На практике начиная с конца бо-х советский режим стремился лишь к тому, чтобы обеспечить обитателей громадных, халтурно построенных многоквартирных домов, выросших в каждом городе страны, минимумом товаров потребления и тем самым хоть как-то успокоить. Но когда-то давным-давно рассказы о красном изобилии велись всерьез — попытка победить капитализм на его собственных условиях, сделать советский народ богатейшим в мире предпринималась на деле. Короткое время казалось даже — причем не только Никите Хрущеву, — будто сказка может сделаться былью. В нее было вложено многое — и умное, и глупое: надежды целого поколения, умственные способности целого поколения и виноватое желание тиранов дождаться счастливого конца. Книга — о том времени. Она — о разумнейшем варианте этой идеи, о тончайшей из попыток Советов вытащить самобранку из страны грез и сделать ее настоящей. Она — о приключениях, встретившихся идее красного изобилия на широкой дороге, по которой та воодушевленно шагала.
И все же это не историческая книга. Это не роман. Книга сама по себе сказка; и как всякая сказка, она полна несбыточных надежд, она безответственна, ей нельзя доверять. Примечания в конце поясняют, где ее сюжет опирается на выдумку, а где приводимые разъяснения полагаются на ложь. Читая, помните, что эта история происходит не в реальном Союзе Советских Социалистических Республик, а лишь в некотором государстве по соседству — таком же близком к нему, как желание к реальности, и при этом таком же далеком.
В некотором царстве, в некотором государстве, а именно, в той самой стране, где мы живем…
1. Вундеркинд. 1938 год
Трамвай уже подходил, с железным скрежетом, со снопами искр, летевших в зимнюю тьму. Леонид Витальевич, оказавшись в толпе, машинально приложил свою долю усилий, и его вместе со всем коллективом подняло на подножку, внесло в клубок человеческих тел за дверцами гармошкой. “А ну, граждане, давайте, потеснитесь”, — сказала низенькая женщина рядом с ним, словно у них был выбор, двигаться или нет: все находившиеся внутри ленинградского трамвая были скованы по рукам и ногам, но силились добраться от входной задней двери до переднего выхода к моменту, когда подойдет их остановка. Толпа все-таки явила чудо: где-то в дальнем конце кучка пассажиров выплеснулась на дорогу, и по вагону прошла волна — сработала трамвайная перистальтика, приводимая в движение плечами и локтями, образовалось пространство, достаточное для того, чтобы в вагон втиснулась новая порция пассажиров, и двери закрылись. Мигнули желтые лампочки над головой, и трамвай, покачиваясь, с нарастающим гулом двинулся дальше. Леонид Витальевич оказался зажат между металлическим поручнем с одной стороны и низенькой женщиной — с другой. Она стояла вплотную к высокому парню с большим подбородком и светлыми волосами дыбом. За ним стоял служащий с застывшим, словно у селедки на льду, глазом, а также трое молодых солдат, уже начавших, судя по их дыханию, вечерний загул. Но запах водки сливался с кислым запахом пота от стоявших чуть впереди рабочих, которые явно жили в фабричном бараке без ванной, и с резким ароматом розовой воды, исходившим от низенькой женщины, в единый, жаркий дух людской толпы — подобно тому, как видные Леониду Витальевичу уголки и кусочки рукавов и воротников сливались в калейдоскоп из штопаных обносков, потертой кожи и не по размеру больших гимнастерок.
На нем был, как он сам его называл, “профессорский наряд”, старый костюм, который сварганили мать с сестрой, когда он, двадцатилетний, начал преподавать в университете, и который должен был придать ему вид, достойный профессора Л. В. Канторовича. Он тогда стоял у доски в аудитории с мелом в руке и уже набрал было в грудь воздуха, готовый накинуться на основы теории множеств, и тут раздался голос с первого ряда: “Ты бы перестал дурака валять. Тут шутить не любят. Придет профессор, неприятностей не оберешься”. Ему пришлось научиться быть строгим — чтобы с его присутствием считались. Даже теперь, когда появилось множество на удивление юных ученых, офицеров и директоров заводов — те, что постарше, завели привычку исчезать по ночам, после них оставались лишь молчание да прорехи в каждой организации, которые затыкали озабоченными двадцатилетними, готовыми работать сутками, чтобы обучиться новому делу, — даже теперь, когда он выглядел, как все вокруг — осунувшийся, усталый, с посеревшим лицом, — он все равно порой сталкивался с трудностями; вводили в заблуждение его крупный кадык, большие глаза и торчащие уши. Такие сложности возникают у тех, кого принято называть вундеркиндами. Всегда приходится говорить или делать что-то такое, что способно убедить людей: на самом деле ты не такой, каким кажешься. Он не помнил, чтобы когда-либо было по-другому, хотя предполагал, что, пока не научился говорить, а потом, почти тут же, считать, решать уравнения, играть в шахматы, — тогда, в те туманные времена он был всего лишь обычным ребенком, сыном доктора Канторовича и его супруги. Но в семь лет, когда он из братова учебника по радиологии вывел, что возраст камня можно определить по количеству нераспавшегося углерода, Николай, студент-медик, сначала снисходительно улыбался и далеко не сразу начал обсуждать эту идею всерьез, так, как тому хотелось. “Да ты это, наверное, прочел где-то. Наверняка прочел. Или тебе кто-то рассказывал…” В четырнадцать ему пришлось убедить остальных студентов Физико-математического института, что он не просто надоедливый малец, забредший сюда по ошибке; что ему в самом деле место среди них, хоть он и на голову ниже их всех и, когда идет с ними по коридору, вынужден, ведя с ними беседу, подпрыгивать, чтобы быть с ними вровень. В восемнадцать, докладывая о своих результатах на Всесоюзном математическом конгрессе, он измерял успех тем, как быстро непрерывно дымящие гении с желтыми, прокуренными пальцами переставали быть с ним добренькими. Когда они бросили его снисходительно подбадривать, когда сделали первое саркастическое замечание, когда начали усмехаться и пытаться громить его доказательства теорем, — тогда он понял, что они видят перед собой уже не мальчишку, а математика.