Анатолий Курчаткин - Записки экстремиста
— …дворец, который готов принять вас и служить вам!» — докончил я с отчаянием, глянул вниз и обнаружил, что все, с одинаково тупым, оглушенным выражением лиц, смотрят куда-то на небо, в одну точку. «Солнце?» — подумалось мне. Но солнце это никак не могло быть, рано ему еще было. Я перевел взгляд, куда смотрели все, и увидел…
Коридор фосфоресцирующего, люминесцентного света плыл в небе, а внутри его, вместе с ним плыло темное, округлое, длинное, похожее на гигантский пенал, Только сейчас, при светлом небе, этот люминесцентный свет был много слабее, чем тогда, ночью, но зато пенал виден отчетливо и ясно. Что-то вроде окон поблескивало у этого пенала.
— Смотри! Вон-вон! Еще один! Вон там! — раздался новый истошный вопль, и все без малого пятьсот человек устремили взгляд в другую сторону неба.
Наперерез тому, первому люминесцентному коридору плыл, появившись из-за крыш домов, точно такой же второй. Они плыли совершенно бесшумно, невесомо, фантомно легко, как и полагалось бы свету, если б он вдруг обрел свойства корпускулироваться и замедлять свою бешено-сумасшедшую скорость распространения в пространстве, но что за темное, явно материально-земное ядро они несли в себе? И коль оно было таким тривиально земным, то как могло оно двигаться с этой невесомой легкостью?
Люминесцентные коридоры наплыли один на другой, мазнули друг друга своими чуть бахромчатыми закраинами и разошлись каждый в свою сторону.
— Что это?! Что это такое? — Стремянку трясли, и, чтоб не упасть, я инстинктивно выпустил мегафон из рук, замахал ими, удерживая равновесие, и затем, так же инстинктивно, присел на корточки, а голос, что спрашивал, был до того искорежен яростью, что я не сразу узнал голос сына.
— Прекрати! — крикнул я ему, но он не понял, о чем я, и с лицом, обращенным ко мне, снова потряс стремянку:
— Ты знаешь? Отвечай!
— Не сходи с ума! — закричал я, нащупывая ступеньку и укрепляя на ней ногу: — Не тряси!
— Дебилы! У, дебилы! — тряханул меня сын, прежде чем отпустить стремянку, еще раз поискал глазами вокруг, увидел кого-то из нашей ветеранской группы и бросился к нему.
— Что это? Почему вы не знаете? Что это может быть? — схватил он его за грудки и, кажется, даже приподнял в воздухе.
Не знаю, кто сейчас мог погасить его бешенство, кроме меня. Я должен был спуститься на землю.
Но я спустился лишь на две-три ступени.
Разминувшиеся люминесцентные коридоры еще не успели исчезнуть из поля зрения, а из-за крыш появился еще один, и был он совсем близко и двигался прямо на нас, на здание станции.
Однако он не доплыл до нас. Он вдруг остановился в небе, завис и так же бесшумно, так же фантомно невесомо, как двигался до того, стал опускаться. Все ниже, все ниже — на не занятую ни машинами, ни людьми, не замеченную мной прежде обширную площадку между четырьмя мачтами, словно бы выстланную металлическим листом — так она блестела, и, когда коснулся ее, разом исчез, оставив от себя лишь темное, округлое, длинное, похожее на пенал, в котором действительно были окна. И еще двери, несколько дверей, пять или шесть. Они распахнулись, — и из них стали выходить люди…
Что же, сын снова мог спрашивать меня, что это такое. Теперь я знал.
— Вы помните, помните! — опять ворвался в мое сознание голос врача, но нет, я не хотел больше оказываться в том ужасе, хватит с меня, довольно, достаточно… и, однако, противиться этому голосу я не мог, я был бессилен перед ним, и вновь скользнул по нему туда… вот только там не было уже ничего, там был один голый мрак, глухая темь — полная беспамятность, из которой нечего было доставать.
И только словно бы в яркой мгновенной вспышке я увидел себя стоящим на четвереньках у бетонного забора с навесом из колючей проволоки, в сретенье его стен, как стоял тогда в утро перед казнью Магистр в палате медблока, превращенной в камеру: я толкаю себе в рот какую-то выдранную с корнями траву, давлюсь — и толкаю, и жую, у меня обильно течет слюна, сок у травы горький, на зубах хрустит земля, меня тошнит, но я запихиваю жвачку обратно в рот, снова жую и утробно, животно, дико мычу…
— Вы чувствуете облегчение и удовлетворение. Вас больше не мучает, что вы ничего не помните, вы испытываете глубокое и сильное удовлетворение… — услышал я голос доктора и вынырнул в явь, открыл глаза и увидел небо с быстро бегущими облаками, так же мотало верхушки деревьев под ветром, но теперь память моя доверху, под завязку была полна знанием; подсознание отдало ей все, что хранило.
О, лучше б оно не хранило в себе ничего! Лучше б все стерлось навечно, — чтобы мне никогда не знать того, что произошло. Я чувствовал себя раздавленным, расплющенным, будто каток проехал по мне… зачем я остался жив, такой расплющенный, — уж если проехал, так раздавил бы насмерть…
— Конечно, вам тяжело от ваших воспоминаний, иначе и быть не могло. Но вы испытываете вместе с тем настоящее облегчение, что теперь вы не беспамятны, я это в вас сильнее всего. Это в вас сильнее всего! — внушая, наклонился надо мной, заглядывая мне в глаза, с улыбкой доброты и одобрения, доктор.
— А как они летают? — еле разлепив губы, спросил я то, что мучило меня и там, в этом гипнотическом сне, но что, находясь в нем, узнать я никак не мог.
Лицо доктора уплыло от меня вверх.
— Я точно не знаю, — сказал он. — Я не очень-то в технике… Явление сверхпроводимости при обычных температурах. Что-то там с магнитным полем, как-то оно вытесняется куда-то наружу из тела. Ну, и возникает возможность преодолеть гравитацию. Что-то вроде этого.
— И давно они летают?
— Лет тридцать, как первые начали. К вам, помню, пробовали пробиться, но вы такое сопротивление оказали… Помню, в газетах еще писали об этом. Я тогда совсем молодой был.
А, лет тридцать!.. Как раз, значит, вскоре после того, как мы «опустили шлагбаум». Пытались пробиться, было дело. Вон почему, оказывается!
— А отчего нас так встретили? Прожекторы там… войска стояли, кричали, чтоб мы не двигались?
— Да, по-моему, они просто не знали, что делать. Ну, власти, я имею в виду. Власти, по-моему, никогда ни к чему не бывают готовы. А как вы думаете?
Мне, однако, было вовсе не до того, чтобы обсуждать способности властей.
— А что с моими товарищами? — спросил я. — Со всеми остальными? Где они сейчас?
Доктор молчал какое-то время. По лицу его я видел — он мучительно обдумывает, как мне ответить.
— Понимаете ли… — будто в вату, проговорил он наконец.
— Да вы без околичностей, — сказал я. — Хуже мне уже не будет.
— Да-да, — быстро, успокаивающе улыбаясь, сказал доктор. — Организм у вас крепкий, поправились — прямо как огурчик сейчас.
— Ну? — поторопил я его.
— Кто где, — сказал он. — Часть здесь, у нас, в соседних палатах, в соседних отделениях… будем лечить. Есть и безнадежные. К сожалению… Часть в других больницах — на обследовании, реабилитации… очень значительные структурные изменения в организмах у большинства… у подавляющего большинства, так вернее. А часть… человек сто… еще прямо тогда, в то же утро… спустились обратно, замуровались… массовое самоубийство, каким-то газом…
Теперь я долго не задавал новых вопросов. Лежал, повернув голову на подушке к окну, глядел на живую, плещущую зелень деревьев под ветром и не мог решиться. Хотя мне нужно было лишь подтверждение того, в чем я уже был уверен. Впрочем, доктор мог, кстати, и не знать ничего.
— Поименно известно, кто эти сто? — спросил я в конце концов — так вот обиняком.
— Да, — тут же ответил доктор. — Выяснены личности всех. — Помолчал, я ничего больше не спрашивал, и он добавил: — Ваш сын среди них.
Конечно, среди них. Я в этом и не сомневался. Полководец, проигравший решающее сражение, должен уйти из жизни. Мой сын был истинным полководцем. Он был, был им, и если не смог остаться им до конца — здесь, поднявшись на землю, — так это невозможно поставить ему в вину. Боже, зачем меня хватил этот проклятый ступор, зачем со мной случилось это беспамятство! Мне бы быть с ним, моим сыном, быть с ними, этими ста, разделить их судьбу… Теперь, одному, едва ли уже суметь. Имеется опыт…
— А как, — спросил я, — у меня со структурными… и всякими прочими изменениями?
— Да вы как огурчик, я же говорю, — сказал доктор. — Мы вам тут, пока вы лежали, столько анализов сделали… у вас все в порядке.
— И значит, мне еще жить и жить?
— Жить и жить! — радостно подхватил доктор, кладя мне на плечо теплую покойную руку.
Я потянулся, накрыл ее своей и, глядя ему в глаза, попросил:
— А вы бы не могли мне закатить чего-нибудь… ну, такого, чтобы я… я не говорю, умер, а чтобы меня не стало?
Он сидел, пригнувшись ко мне, молчал, смотрел мне ответно в глаза, и в них я читал приговор себе: нет, конечно!
— Да убейте же меня, убейте! — скидывая его руку со своего плеча, закричал я и засучил ногами, забил по постели руками. — Убейте же меня, убейте, окажите мне милость, боже ты мой!