Виктор Колупаев - Рассказы
Якут Никифор с вдохновением отчаяния в узких черных глазах. Второгодник Сапкин с вздувшимися венами на шее и на руках, еще не знающий, что он больше никогда не увидит своего отца и братьев. Комсорг класса Бакин, получивший похоронную на отца 1 Мая, в день своего рождения.
Дождь, противный, мелкий, не летний. Вздувшаяся река. Кургузая баржа. Стекающий вниз скользким глинистым потоком берег. И пятнадцать уставших, отчаянно уставших людей. Четырнадцать девятиклассников и один старик. И где-то чуть заметно, в глазах каждого - еле уловимая радость. Радость, потому что в душе они почти уверены, что выдержат.
Они грузили баржи еще две недели. И еще целый месяц. И еще полмесяца. Им не понадобилось смены. И денег в то время за эти работы не платили. А в последний день, когда по Лене уже шла шуга, Бакин играл на гитаре негнущимися пальцами, и все пели и плясали у костра, и пар шел из разгоряченных глоток. Потом Потапыч взял у комсорга гитару и запел: "Там, вдали, за рекой..." А они ошеломленные, слушали и молчали... Такой у Потапыча был голос...
...Юрий Иванович огляделся. Соседка уже отошла, наверное, обиженная тем, что не дождалась ответа.
Он все писал так, как было. Он ничего не приукрасил и нигде не сгустил краски. И название картине он придумал правильное. Это было настоящее вдохновение, родившееся из отчаяния и боли, бессилия и усталости, надежды и борьбы. Он уже давно не знал, где эти парни и что с ними. Но в этой картине они всегда были вместе.
Катков заглушил в себе воспоминания, снова возвращаясь к действительности. Все смотрели на его картину как-то странно. И здесь, в зале, и дома, когда он писал ее, и в приемной комиссии, когда он после долгих размышлений принес ее сюда. Говорили мало, а если и говорили, то что-то непонятное, вроде бы и не относящееся к его полотну. Жена как-то сказала: "Почему ты пишешь про меня? Пиши про Кангалассы. Ты же давно хотел". Что он мог ответить на это? Ведь он и так писал про Кангалассы. Значит, жена просто не видела этого. Даже младшая дочь, и та все время находила в левом углу картины смешного зайчика и смеялась тому, какой он занятный. И сейчас. Смотрят, молчат, удивляются...
Неужели он не смог выразить в своей картине трудное вдохновение, которое тогда охватило их, неужели оно так и осталось в его душе и никого не трогает?
Юрий Иванович посмотрел на часы. Пора было идти на завод. Он медленно прошел по залу, спустился по широкой мраморной лестнице и вышел на проспект в зной, в шум, в людскую сутолоку, во встречные взгляды и шелест шагов по асфальту.
Однажды он рассказывал школьникам про Кангалассы. Его внимательно слушали, не перебивая. Глаза десятиклассников загорелись. А потом кто-то сказал: "Время тогда было другое". Да, время тогда было другое. Это верно. Но все же, может, время внутри нас? Может, это мы делаем время таким, а не иным?
А Самарин с Петровским спорили, вернувшись к картине Каткова.
- Да, да, да! - говорил Самарин. - Это студия Броховского. Я не вылезал из нее месяцами и никак не мог написать то, что хотел. Я грунтовал написанное за месяц и начинал все сначала. И в душу уже закрадывались страх, и тоска, и жалость, и злость на себя. Было время, когда я хотел все это бросить, но пересилил себя. И тогда родилось это незабываемое вдохновение. Катков предельно искренне изобразил тот самый, переломный момент. С него все и началось. Не мог он написать свое полотно, не видя меня в то время. Талант этот Катков.
- Согласен с вами, - ответил Петровский. - И про вдохновение тоже правильно. Но только это написано про меня. Здесь изображен момент, когда отчаяние и страх неизбежного поражения заставили меня собрать всю волю, все силы в кулак и победить. Это было тоже вдохновение.
- Значит, вы видите на полотне не то, что я? - удивился Самарин.
- Я вижу самый важный момент в своей жизни, - ответил Петровский.
- То же самое вижу и я. Только из своей жизни.
- Это же невозможно! Как ему удалось создать картину, в которой каждый из нас видит свое?
- Мы, наверное, этого никогда не узнаем.
- Счастливый, должно быть, человек этот Катков, - вздохнул Петровский.
А Юрий Иванович шел по мягкому, в дырочках от каблучков, асфальту. В сорок пять лет уже не особенно расстраиваются оттого, что не совершили в жизни ничего значительного, лишь тихая грусть поселяется в сердце.
Катков шел на работу, к станкам и чертежам, к привычному шуму завода, к его людям и заботам. И снова, как и двадцать восемь лет назад, отступали усталость последних сумасшедших месяцев, сомнения и неуверенность. И снова в его душе появилось странное вдохновение, и он уже был уверен, что сегодня или завтра найдет причину, по которой взрываются подземные "кроты", - огромные машины, сконструированные им и еще десятком инженеров.
Юрий Иванович расстегнул воротничок рубашки и пошел быстрым шагом мимо расступившихся в стороны прохожих... А картина? Ну что ж, он напишет еще одну. И снова назовет ее "Вдохновение".
Он не знал, что люди увидели в тот день себя на удивительном полотне. Оно заставило их вспомнить, близко ощутить то, что было самым главным в их жизни.
Катков этого не знал. Он шел быстрым шагом, и его ждала новая работа, новое вдохновение.
Город мой
С высоты птичьего полета город был похож на прилавок огромного обувного магазина с расставленными на нем в строгой симметрии серыми стандартными коробками.
По вечерам, когда на него опускались пыльные сумерки и улицы пустели, казалось, что люди укладывают себя в бетонные упаковки, а блестящие линии уличных фонарей напоминали бесконечный шпагат, во множестве мест туго завязанный на узлы мигающими перекрестками. Утром призрачные светящиеся нити улиц постепенно размывались и исчезали, и крупнопанельные упаковки, словно облегченно вздохнув, выпускали из-под своих крыш тысячи горожан, спешащих на работу, озабоченных домохозяек с авоськами и молочными бидонами, тучи вечно взъерошенных ребятишек и косяки стройных девчонок.
В эти нежаркие утренние часы, особенно если ночью шел освежающий дождь, город словно приподнимался на цыпочках, протягивая к солнцу зеленые ветви своих молодых скверов, бульваров и садов. И тогда пропадало ощущение размеренной серости и нелепости существования города, и город улыбался. Иногда в этой улыбке сквозил восторг, словно он видел себя сильным, красивым и нравящимся людям.
Но скоро трубы фабрик, заводов и электростанций заволакивали голубое небо белесой дымкой и пылью, и город понуро наклонял голову к асфальту, опуская вниз запыленные худые руки, распадался на бесконечный ряд серых бетонных упаковок, стыдясь своей безликости и недоумевая, что заставляет людей плодить штампованные унылые кварталы.
Город знал, что он некрасив и бесформен. Но он был удобен. В квартирах газ и вода, в соседнем доме магазин, через два квартала кинотеатр, в двадцати минутах езды драматический театр и филармония, в пятнадцати километрах тайга, теперь уже просто лес с жестянками, битым стеклом, порезами на деревьях, киосками "Пиво-воды" и прокатными пунктами, но зато и с цветами, лохматыми лапами кедров и капризно изогнутыми ветвями берез.
Город мучился сознанием собственного несовершенства и неполноценности, но в какой-то мере его успокаивало то, что он все же нужен людям.
...Виталий Перепелкин покидал Марград. Он поссорился с ним. Они не поняли друг друга. Виталий Перепелкин обиделся на город.
- Да я отсюда ползком уползу, с закрытыми глазами, - в какой уже раз говорил он своей жене. - И не расстраивайся ты, Зоя. Усть-Манск ничем не хуже Марграда. Даже во сто раз лучше. Построю там "падающую волну". А потом еще и еще. Представляешь, какая будет красота?!
- Уж я-то представляю, - сухо ответила Зоя.
- Да! Надо же посидеть молча перед дорогой, - вспомнил Виталий и утроился на краешке стула. - Ну что ж, пора. Через месяц получу квартиру в Усть-Манске и приеду за вами.
Из спальной комнаты вышел карапуз лет двух от роду и сказал:
- Папа в командиловку е-е-дет...
Виталий схватил сына в охапку, повертел его в воздухе, поставил на пол, поцеловал жену куда-то в ухо, бодро сказал:
- Ну я пошел, - потоптался еще в коридоре, подхватил чемодан, решительно открыл дверь и перешагнул порог.
Пролет в десять ступенек, всего девяносто ступенек, обшарпанная входная дверь с именами, выведенными неровным детским почерком, куча ребятишек, прокладывающих автотрассу в груде песка, стук домино, "классики" на сером асфальте, завывание саксофона на втором этаже, старушки, серьезно обсуждающие проблему внучат, веревки с белыми простынями, аккуратно политые березки в палец толщиной.
Перепелкин дошел до угла здания и остановился. Не мешало бы купить сигарет, в вокзальном буфете всегда столько народу. Он обогнул дом, выкрашенный зеленой краской, которую наполовину смыло дождями, так что виднелся серый бетон, и повернул по тротуару со стороны улицы в противоположную сторону от вокзала. Здесь, в соседнем доме, был гастроном.