Лезвие бритвы - Иван Антонович Ефремов
— Об этом мне трудно судить, — ответила Сима, — никто не знает, какой я была маленькой. — Она прикрыла свою короткую верхнюю губу нижней, «сковородником», как у обиженных детей. Помолчав, Сима продолжала: — Я осталась одна, когда мне было четыре года. Меня взяла к себе соседка, преподавательница иностранных языков. Она стала моей приемной матерью. Всеми своими интересами, музыкой, книгами, тягой к искусству, знанием языка я обязана ей, моей второй матери и учительнице в большом значении этого понятия. Она воспитала меня так, что жизнь стала для меня интересной, а труд никогда не казался нестерпимой обузой. Я редко говорю о ней — слишком дорога мне память мамы Лизы… И не странно, когда некоторые люди удивлялись: как так, преподаватель физкультуры, спортсменка много читает и многим интересуется? Как будто спорт — это спутник необразованности и в то же время оправдывает ее! Потом мы голодали в войну в холодной и полупустой Москве, а потом жили в роскошной бедности. Так называла свою жизнь моя приемная мать, потому что обладала тем, что считала главным для интеллигентного человека, — комнатой, оборудованной наподобие отдельной квартиры. Музыкальный инструмент и много книг — разве это и в самом деле не было роскошью?
Потом Сима поступила в институт физической культуры — преподаватели приметили ее еще в средних классах школы. Сейчас уже шесть лет учит сама.
— Вы совсем не помните своих родителей?
— Отца — совсем. А маму, странно, почти не помню, как она выглядела, но осталось ее ощущение — того теплого, материнского, ласкового, что, очевидно, впитывается всем существом ребенка. Отец был инженер, кажется, механик, а мама в совершенстве знала несколько языков и преподавала их, как и тетя Лиза, — вот откуда они знали друг друга. Бабушка — не папина, а мамина мать, жена погибшего на «Безупречном» лейтенанта — много путешествовала на пенсию за дедушку. Мама девочкой была с ней в Англии, Франции, Италии и Греции, не помню уж, где еще. Говорят, у нее были редкие способности к языкам. Кроме того, она была поэтесса и редактировала книги — видите, о матери я знаю довольно много, потому что мама Лиза была с ней знакома. А вот отец — совсем неизвестный мне человек, и других родичей нет никого.
— А вы знаете, что в Ленинграде есть церковь, на стенах которой мраморные доски с названиями судов и списками погибших членов экипажей? — осторожно спросил Гирин.
— Была. Это церковь Христа-Спасителя на каком-то канале у Невы, в память моряков, погибших в войне с Японией. Я ездила в Ленинград специально посмотреть, но не успела, ее уже снесли.
— Кому помешала маленькая церквушка? — удивился Гирин. — Ведь это историческая ценность, хоть недавнего прошлого!
— Наверное, это сделали в период борьбы с русским прошлым, о которой вы только что вспоминали.
— Но вы уверены, что родителей нет в живых?
— Мне сообщили об этом официально.
— Скажите, это и было причиной того, что вы так и не были у Риты?
— Вы угадали. Мне казалось, что люди относятся ко мне или с жалостью, или с подозрением. Я стала не то что нелюдимой, но стараюсь держаться в своей раковине.
Гирин осторожно и нежно, как хрустальную, взял руку Симы и поднес к губам. Та не отняла ее, но, смотря прямо в глаза доктора, сказала:
— Вы, конечно, хотите знать дальше? О, это неизбежно, — продолжала она в ответ на отстраняющий жест Гирина, — уж лучше раньше, чем позже… — начатая фраза замерла у нее на губах, но открытый взгляд ее не опустился. — Девятнадцати лет я вышла замуж за студента нашего института, показавшегося мне олицетворением мужества. История банальна — как раз мужества-то в нем не оказалось. Душа испорченного мальчишки в мускулистом теле. Всего год прошел со смерти мамы Лизы, мне так нужна была опора. Ведь я осталась одна во всем мире. У нас с ним жизнь сразу как-то не ладилась. А когда выяснилось, что мое происхождение может повредить ему в заграничных поездках, Георгий настолько испугался, что смог сказать мне об этом. Я ушла не задумываясь и заодно освободила себя от иллюзий, привитых с детства книгами о мужской доблести, чести, рыцарстве.
— Психологическая статистика, — вставил Гирин, — отчетливо показала, что в трудных условиях жизни мужчины резко делятся на две группы. У одной возрастает стойкость и мужество, а у другой прогрессирует безответственность, стремление уйти от психологической нагрузки и заботы, переложив ее на плечи женщины или получая забвение в алкоголе.
— А мне кажется, что мужской пол у нас просто избалован количеством безмужних женщин после войны. И невоевавшие юнцы следуют в этом старшим, — возразила Сима.
— А что такое избалованность, как не отсутствие стойкости и нежелание любой ответственности? — улыбнулся Гирин.
— В самом деле, я не думала об этом! Но я не все сказала, — Сима высвободила руку из теплых пальцев Гирина, — потом у меня было еще увлечение… показавшееся серьезным.
— И?
— Как видите! Я давно и окончательно одна! Объяснить почему — сложно и слишком интимно. А теперь…
— Ждете ответного рассказа. Есть! — И Гирин рассказал Симе о своем детстве, учении, работе врача и первых поисках собственного пути в науке. О войне, как он сумел быстро переучиться и стал хирургом. О долгом периоде после войны, когда ему никак не удавалось заняться тем, что казалось ему наиболее интересным. О неудачном браке, без детей, кончившемся несколько лет назад, когда они с женой разошлись, не видя смысла в дальнейшей совместной жизни. Слишком велика оказалась их разность, вначале пленявшая обоих.
— Вот в общих чертах и все, — закончил свой рассказ Гирин, — а теперь — Москва. Меня пригласили сюда, чтобы без моего ведома, конечно, использовать как пешку в карьеристском соревновании неизвестных мне научных воротил. Я понял, своевременно отказался и был отпущен на все четыре стороны. Обосновался в институте, имеющем мало отношения к нужному мне профилю исследований. Но изучение физиологии зрительных галлюцинаций дает лабораторию, сложные приборы и возможность идти своим путем в свободное от плановой тематики время. Это одна из причин моей пресловутой занятости…