Аркадий Стругацкий - Полдень, XXII век (Возвращение)
— Это меня тогда же, когда и тебя. Но они обещали, что это скоро пройдет. Исчезнет без следа. И я верю, потому что они все могут.
— Кто это — они? — тяжело спросил Кондратьев.
— Как — кто? Люди… Земляне.
— То есть мы?
Женя заморгал.
— Конечно, — сказал он неуверенно. — В некотором смысле… мы.
Он перестал улыбаться и внимательно поглядел на Кондратьева.
— Сережа, — сказал он тихо. — Тебе очень больно, Сережа?
Кондратьев слабо усмехнулся и показал глазами: нет, не очень. «Но скоро будет очень», — подумал он. Все равно Женя хорошо сказал: «Сережа. Тебе очень больно, Сережа?» Хорошие слова, и он хорошо их сказал. Он сказал их совершенно так же, как в тот несчастный день, когда «Таймыр» зарылся в зыбкую пыль безымянной планеты и Кондратьев во время вылазки повредил ногу. Было очень больно, хотя, конечно, не так, как сейчас. Женя, бросив кинокамеры, полз по осыпающемуся склону бархана, волоча за собой Кондратьева, и неистово ругался, а потом, когда им удалось наконец выкарабкаться на гребень бархана, он ощупал ногу Кондратьева сквозь ткань скафандра и вдруг тихонько спросил: «Сережа. Тебе очень больно, Сережа?» Над голубой пустыней выползал в сиреневое небо жаркий белый диск, раздражающе тарахтели помехи в наушниках, и они долго сидели, дожидаясь возвращения роботаразведчика. Роботразведчик так и не вернулся — должно быть, затонул в пыли, и тогда они поползли обратно к «Таймыру»…
— О чем ты хочешь писать? — спросил Кондратьев. — О нашем рейсе?
Женя с увлечением принялся говорить о частях и главах, но Кондратьев уже не слышал его. Он смотрел в потолок и думал: «Больно, больно, больно…» И как всегда, когда боль стала невыносимой, в потолке раскрылся овальный люк, бесшумно выдвинулась серая шершавая труба с зелеными мигающими окошечками. Труба плавно опустилась, почти касаясь груди Кондратьева, и замерла. Затем раздался тихий вибрирующий гул.
— Этто что? — осведомился Женя и встал.
Кондратьев молчал, закрыв глаза, с наслаждением ощущая, как отступает, затихает, исчезает сумасшедшая боль.
— Может быть, мне лучше уйти? — сказал Женя, озираясь.
Боль исчезла. Труба бесшумно ушла наверх, люк в потолке закрылся.
— Нетнет, — сказал Кондратьев. — Это просто процедура. Сядь, Женя.
Он попытался вспомнить, о чем говорил Женя. Да, повестьочерк «За световым барьером». О рейсе «Таймыра». О попытке проскочить световой барьер. О катастрофе, которая перенесла «Таймыр» через столетие…
— Слушай, Евгений, — сказал Кондратьев. — Они понимают, что случилось с нами?
— Да, конечно, — сказал Женя.
— Ну?
— Гм, — сказал Женя. — Они это, конечно, понимают. Но нам от этого не легче. Я, например, не могу понять, что́ они понимают.
— А всетаки?
— Я рассказал им всё, и они заявили: «Понятно. Сигмадеритринитация».
— Как? — сказал Кондратьев.
— Деритринитация. Сигма притом.
— Тирьямпампация, — пробормотал Кондратьев. — Может быть, они еще что-нибудь заявили?
— Они мне прямо сказали: «Ваш «Таймыр» подошел вплотную к световому барьеру с легенным ускорением и сигмадеритринитировал пространственновременной континуум». Они сказали, что нам не следовало прибегать к легенным ускорениям.
— Так, — сказал Кондратьев. — Не следовало, значит, прибегать, а мы тем не менее прибегли. Дери… тери… Как это называется?
— Деритринитация. Я запомнил с третьего раза. Одним словом, насколько я понял, всякое тело у светового барьера при определенных условиях чрезвычайно сильно искажает форму мировых линий и как бы прокалывает риманово пространство. Ну… это приблизительно то, что предсказывал в наше время Быковмладший. («Ага», — сказал Кондратьев.) Это прокалывание они называют деритринитацией. У них все корабли дальнего действия работают только на этом принципе. Дкосмолеты. («Ага», — снова сказал Кондратьев.) При деритринитации особенно опасны эти самые легенные ускорения. Откуда они берутся и в чем их суть — я совершенно не понял. Какието локальные вибрационные поля, гиперпереходы плазмы и так далее. Факт тот, что при легенных помехах неизбежны чрезвычайно сильные искажения масштабов времени. Вот это и случилось с нашим «Таймыром».
— Деритринитация, — печально сказал Кондратьев и закрыл глаза.
Они помолчали. «Плохо дело, — подумал Кондратьев. — Дкосмолеты. Деритринитация. Этого мне никогда не одолеть. И сломанная спина».
Женя погладил его по щеке и сказал:
— Ничего, Сережа. Я думаю, со временем мы во всем разберемся. Конечно, придется очень много учиться…
— Переучиваться, — прошептал Кондратьев, не открывая глаз. — Не обольщайся, Женя. Переучиваться. Все с самого начала.
— Ну что же, я не прочь, — сказал Женя бодро. — Главное — захотеть.
— Хотеть — значит мочь? — ядовито осведомился Кондратьев.
— Вот именно.
— Это присловье придумали люди, которые могли, даже когда не хотели. Железные люди.
— Нуну, — сказал Женя. — Ты тоже не бумажный. Вот слушай. На прошлой декаде я познакомился с одной молодой женщиной…
— Вот как? — сказал Кондратьев. (Женя очень любил знакомиться с молодыми женщинами.)
— Она языковед. Умница, чудесный, изумительный человек.
— Ну разумеется, — сказал Кондратьев.
— Дай мне сказать, Сергей Иванович. Я все понимаю. Ты боишься. А здесь нельзя быть одиноким. Здесь не бывает одиноких. Поправляйся скорее, штурман. Ты киснешь.
Кондратьев помолчал, потом попросил:
— Евгений, будь добр, подойди к окну.
Женя встал и, неслышно ступая, подошел к огромному — во всю стену — голубому окну. В окне Кондратьев не видел ничего, кроме неба. Ночью окно было похоже на темносинюю пропасть, утыканную колючими звездочками, и раз или два штурман видел, как там загорается красноватое зарево — загорается и быстро гаснет.
— Подошел, — сказал Женя.
— Что там?
— Там балкон.
— А дальше?
— А под балконом площадь, — сказал Женя и оглянулся на Кондратьева.
Кондратьев насупился. Даже Женька не понимает. Одинок до предела. До сих пор не знает ничего. Н и ч е г о. Он не знает даже, какой пол в его комнате, почему все ступают по этому полу совершенно бесшумно. Вчера вечером штурман попытался приподняться и осмотреть комнату и сразу свалился в обморок. Больше он не делал попыток, потому что терпеть не мог быть без сознания.
— Вот это здание, в котором ты лежишь, — сказал Женя, — это санаторий для тяжелобольных. Здание шестнадцатиэтажное, и твоя комната…
— Палата, — проворчал Кондратьев.
— …и твоя комната находится на девятом этаже. Балкон. Кругом горы — Урал — и сосновый лес. Отсюда я вижу, вопервых, второй такой же санаторий. Это километрах в двадцати. Дальше там Свердловск, до него километров сто. Вовторых, вижу стартовую площадку для птерокаров. Ах, право, чудесные машины. Там их сейчас четыре. Так. Что еще? Втретьих, имеет место площадьцветник с фонтаном. Возле фонтана стоит какойто ребенок и, судя по всему, размышляет, как бы удрать в лес…
— Тоже тяжелобольной? — спросил штурман с интересом.
— Возможно. Хотя мало похоже. Так. Удрать ему не удается, потому что его поймала одна голоногая тетя. Я уже знаком с этой тетей, она работает здесь. Очень милая особа. Ей лет двадцать. Давеча она спрашивала меня, не был ли я, случайно, знаком с Норбертом Винером и с Антоном Макаренко. Сейчас она тащит тяжелобольного ребенка и, помоему, воспитывает его на ходу. А вот снижается еще один птерокар. Хотя нет, это не птерокар… А ты, Сережа, попросил бы у врача стереовизор.
— Я просил, — сказал штурман мрачно. — Он не разрешает.
— Почему?
— Откуда я знаю?
Женя вернулся к постели.
— Все это суета сует, — сказал он. — Все ты увидишь, узнаешь и перестанешь замечать. Не нужно быть таким впечатлительным. Помнишь Кёнига?
— Да?
— Помнишь, как я рассказывал ему про твою сломанную ногу, а он громко кричал с великолепным акцентом: «Ах, какой я впечатлительный! Ах!»
Кондратьев улыбнулся.
— А наутро я пришел к тебе, — продолжал Женя, — и спросил, как дела, а ты злобно ответил, что провел «разнообразную ночь».
— Помню, — сказал Кондратьев. — И вот здесь я провел много разнообразных ночей. И сколько их еще впереди.
— Ах, какой я впечатлительный! — немедленно закричал Женя.
Кондратьев опять закрыл глаза и некоторое время лежал молча.
— Слушай, Евгений, — сказал он, не открывая глаз. — А что тебе сказали по поводу твоего искусства водить звездолет?
Женя весело засмеялся.
— Была великая, очень вежливая ругань. Оказалось, я разбил какойто огромный телескоп, честное слово, не заметил — когда. Начальник обсерватории чуть не ударил меня, однако воспитание не позволило.
Кондратьев открыл глаза.