Сергей Снегов - Диктатор
— Сербин, вы просите у меня помощи, хотя еще так недавно…
Он поспешно прервал меня. Он не хотел возобновлять старые схватки. Не уверен, что он так же хорошо помнил их, как я. Почти мольба появилась на его сером лице.
— Генерал, что было, то было. Только вы можете сейчас, никто другой. Прикажите только, все исполним!
И лицо Сербина, и его слова, и страсть, вдруг прозвучавшая в голосе, так не вязались с нашими прошлыми отношениями, что у меня невольно вырвалось:
— Какие приказания? Чего вы хотите?
— Генерал, полковник сходит с ума, надо его спасать, — скорбно вымолвил Сербин. — Каждый день толкуем в охране, теперь с начальством посоветовались… Один вы можете выручить…
— Объяснитесь подробней, — приказал я.
Нет нужды излагать все, что наговорил Сербин. Важным было лишь то, что солдаты охраны Гамова — Сербин, Варелла с товарищами — и друзья их в обычных войсках испугались за Гамова. Что Гонсалес ненормален, сомнений не было, не может человек, долгое время сеявший вокруг себя смерть, остаться в здравом уме. Но о расстройстве ума у полковника никто и не подозревал. Однако только помрачение сознания может объяснить поведение Гамова в последние дни. Он ведет себя странно и дома. Все свободное время ходит по комнате — раньше или сидел за столом, или, уставая донельзя, ложился на диван и сразу засыпал — и разговаривает с собой, да так громко, что из другой комнаты слышно. Вечером спрашивал себя: «Да как он это выполнит? Какие возможности?» Я зашел к нему, рассказывал Сербин, говорю: «О чем вы, полковник?» Он засмеялся — все, мол, думаю, вот приговорит нас Гонсалес к смерти, а как проведет? Силами своих судейских офицеров? Не такая уж сила. Надо посоветоваться с ним. И снова засмеялся. И глаза чудные!
— Сходит с ума, — повторил Сербин. — И ребята такого же мнения. Надо прекратить процесс, пока вовсе не спятил полковник. Ребята меня послали к вам. Арестовать Гонсалеса, такая просьба. Прикажите — мигом засадим в такую тюрьму, чтобы и сам забыл, где он.
— Дело не в Гонсалесе, а в Гамове — это значительно хуже, — сказал я и обратился к Пеано и Каплину: — Ваше мнение, друзья?
Пеано считал, что его старый друг Гонсалес готовит смертный приговор себе, а следовательно, и Гамову. Он уже давно вынашивает план расплатиться собственной жизнью за все то зло, что причинил множеству людей, когда командовал террором.
— И вас он не пощадит, Семипалов. Вы фигура гораздо крупней, чем он, следовательно, и вины на вас больше, чем на нем. Вспоминаю, в самом начале нашего правления он как-то признался мне, что придет час расплачиваться кровью за свои грехи. Я расценил это как неверие в нашу победу, от торжествующего врага пощады не ждать. Но, уверен сейчас, он предвидел расплату и после нашей победы. Надо принимать меры.
— Те меры, о которых просит Сербин?
— Генерал, — горячо сказал Пеано, — в войну я верно подчинялся вам. Гамов руководил нами всеми, но моим подлинным начальником всегда были вы. Я сочту себя подлым предателем, если оставлю вас на расправу. Армия в моем распоряжении, я подниму ее, когда вы прикажете.
— И даже арестуете Гамова, если я прикажу?
— Арестую и его, если не будет другого выхода. Армия всегда была покорна Гамову и вам. Но сейчас она не понимает Гамова, его поступки не одобряются. Мы объявим его больным, изолируем, пока он воротится в нормальное состояние. Предвижу в армии взрыв, если Гонсалес объявит фанатичный приговор. Армия не потерпит казни того, кто привел ее к победе.
— Вы мне понятны, Пеано. А вы, полковник Каплин?..
— Мы готовы, — спокойно сказал Каплин. — Операция разработана, каждый знает свою роль. Мы захватим дворец правительства в считанные минуты. Охрана Черного суда будет сразу изолирована. И если кто окажет сопротивление, пусть потом пеняет на свою мать, что родила его.
— И я должен отдать приказ о бунте?
— Только вы, — твердо сказал Каплин. — Моя дивизия кипит, меня растерзают, если не принесу от вас решения разогнать этот отвратительный Черный суд.
Пока они объявляли планы сопротивления суду, я обдумывал новую идею. Что армия дружно поднимется против Гамова во имя защиты его от него самого было, естественно, хорошо. Но пока было преждевременно призывать силу к восстанию против справедливости — а суд провозглашен именно для восстановления справедливости, я не имел права забывать об этом.
— Нет, — сказал я. — Я пока не отдам вам приказа об аресте Гамова и Гонсалеса. Это крайняя мера может стать возможной, если не останется другого выхода.
— Вы что-нибудь придумали, генерал? — спросил Пеано.
— Придумал. И тогда понадобится помощь армии.
— Что же это такое?
— Референдум, — сказал я. — Опрос всего населения мира, желает ли оно нашей казни, когда Гонсалес вынесет последний в своей карьере смертный приговор. Вмешательство армии потребуется, если Гонсалес прибегнет к своим силам, чтобы немедленно привести приговор в исполнение. Он думает, что он арбитр высшей справедливости, — покажем, что есть и повыше судия: все человечество.
— Понятно, — сказал Пеано. Я уже не раз упоминал, что разработка новых путей в стратегии не относится к числу его достоинств, но практические решения он осуществляет быстро и решительно. — Сразу же, как Гонсалес огласит свой приговор, вы ответно объявите референдум. Если Гамов попробует возражать, вы признаете его больным. А с Гонсалесом мы справимся мигом — офицеры Каплина ворвутся внутрь, разоружат охрану и изолируют Гонсалеса, а понадобится — и Гамова.
— Согласен. Знак на захват дворца я вам подам. Но надо договориться с Омаром Исиро, чтобы он не прерывал стереопередач, иначе вы в нужную минуту можете и не увидеть, что я просигналил.
Пеано засмеялся, до того показались смешными мои опасения.
— Генерал, Исиро предложил нам свою помощь задолго до того, как мы надумали просить его о помощи.
Когда они втроем уходили, Сербин в дверях обернулся и благодарно кивнул мне. Я вспомнил, как по его лицу катились слезы, когда он говорил по стерео о том, как ждет Гамов референдума. Он страшился тогда за своего больного полковника, не меньше страшился и теперь. Впервые я чувствовал, что с радостью сделаю все, чтобы его страхи рассеялись.
Я еще долго сидел в кабинете, никого не принимая и не касаясь накопившихся бумаг. Меня заполонило успокоение, первое в эти дни. Я откинулся в кресле, закрыл глаза, все снова и снова анализировал многоугольник сил, схватившихся в противоборении на суде и за его пределами. Как в прошлые годы при расчете перспектив военной кампании, я перебирал в мозгу, кто за меня, кто против, кто безразличен и каково влияние всех этих сил на ход событий.
Меньше всего я мог в те вечерние минуты предугадать, что в многоугольник точно взвешенных мною причин и следствий уже завтра ворвется еще одна непредугаданная мощная сила. И, ошеломленный ее появлением, я на какое-то время сочту ее чуть ли не сверхъестественной.
11
Гамов начал свою исповедь, когда Гонсалес открыл утреннее заседание суда.
Не я один понимал, что Гамов должен выложиться, как еще ни разу не выкладывался. Я предвидел новую яркую речь, убедительное перечисление собственных провин, смиренное раскаяние, что все же пришлось их совершать. Так бы поступил я, будь на его месте. Но он повел себя по-иному.
Он признался, что не только с интересом, но и с волнением слушал все, что говорили обвинители и защита. Он благодарит всех за старание, с каким изучили его поступки за время войны. Но не может ни к кому присоединиться, как к единственно точному истолкователю его действий. Дело в том, что и обвинители, и защитники одинаково правы во всем, что предъявляли ему и что отвергали. Одни утверждали «да!», другие возглашали «нет!» Но истина была в том, что совершались удивительные события, и в них одновременно присутствовало и «да», и «нет».
Такое начало речи меня не удивило. Примерно это же говорил Орест Бибер, указывая, что исторические процессы идут сквозь свои собственные утверждения и опровержения. Важно лишь, что побеждает — опровержение или утверждение, — а кто победит, нужно ценить по единственному критерию — конечному результату.
Но Гамов отверг предложенную Бибером дорогу и пошел по своей.
— Итак, обвинение доказало, что мы творили зло и должны за него быть наказаны, — говорил Гамов. — А защита столь же убедительно установила, что возникающее зло — попутная неизбежность и предотвратить его невозможно, если не обрывать историческое развитие. И еще установила, что благо, к которому мы стремились, в каждом конкретном случае много весомей попутного зла. А уж если взять конечный итог, объединение мира, уничтожение самой возможности войны, то и разговора нет — результат оправдывает все лишения, он колоссален сравнительно с частным страданием отдельных людей. Вот так строила свои аргументы защита. И ее аргументы по первой видимости убедительней обвинений. Не верней ли вместо суда над победителем устроить ему апофеоз, не на виселицу посылать, а увенчать короной из цветов?