Александр Проханов - Человек звезды
Обогнул шершавый еловый ствол, отодвинул темно-зеленую лапу и на мшистом бугорке увидел тряпичный кулек, сырую холщевую ткань, под которой что-то скрывалось. Осторожно отвернул край материи, и ему открылась деревянная скульптура, похожая на большую куклу. Кукла была подержанной, старой, закопченной. Казалось, она побывала в огне. Сквозь нагар чуть проступали аскетические черты лица, лопата бороды, лысый череп с высоким лбом, закрытые коричневыми веками глаза. Короткие ноги выступали из-под деревянной ризы, обутые в деревянные башмаки. Одна рука прижимала к груди выточенную из дерева книгу. Другая, отломанная, полная трухи, лежала рядом, сжимая ржавый железный погнутый меч.
Садовников с изумлением разглядывал куклу. Она казалась подкидышем, который оставила в лесу незадачливая мать, прижившая на стороне нежеланного ребенка. Но это был не ребенок, а деревянный Никола, какие встречаются в окрестных церквях и несут в себе тайное сходство с языческими идолами. Лежащий под елью Никола, казалось, сошел на мшистую кочку с высокого дерева, и Садовников посмотрел вверх, ни осталось ли на дереве примет чудесного сошествия.
На деревянной скульптуре лежал луч солнца. Вся она была в бессчетных отверстиях, оставленных жучками-короедами. На бороде застыл лесной слизняк. И этот древесный Никола был обречен истлеть под дождями, снегами, стать пищей для муравьев и улиток. Его стоический образ говорил, что деревянный старец был готов смириться с уготованной ему долей.
Садовников отлепил слизняка с резной бороды. Бережно собрал выпавшую из руки труху. Руку с мечом положил на грудь старцу. Обмотал его холстиной и понес на руках, как носят спящих младенцев.
Он выбрался из леса к реке, пустой и студеной, в том месте, где на песке ждала его моторная лодка. Уложил Николу на днище. Старый, с советских времен, мотор «Вихрь» был снабжен небольшой насадкой из нержавеющей стали, в которой помещалось устройство, разлагающее воду на водород и кислород. Это позволяло обходиться без бензина. Садовников фарфоровой кружкой зачерпнул речную воду, влил в бак и запустил двигатель. Моторка ринулась на простор и шла против ветра, рассыпая отточенным носом веер солнечных брызг. Садовников сидел на руле, а Никола лежал в холщевом саване, как мертвый слепой капитан.
Впереди по левому берегу забелело, замерцало в тумане. Город приближался как нежное, встающее из-за горы облако. Лодка прошла вдоль набережной, на которой пестрел народ, вдоль церквей, блестевших стеклами зданий. Стальной стрельчатый мост парил над рекой, и по нему, как бусины, тянулся состав. Садовников направил моторку в затон, где на тихой воде у причалов застыли лодки, катера, дорогие белые яхты. В стороне, покосившись на бок, покоился теплоход, облупленный и унылый, с надписью на борту «Оскар Уайльд», там, где раньше красовалась другое название, «Красный партизан». Садовников причалил моторку, передав цепь с кольцом подоспевшему лодочнику Ефремычу, который замкнул кольцо на вмурованной в причал скобе.
— Ты что, Антон Тимофеевич, ляльку родил? — усмехнулся Ефремыч, помогая Садовникову выйти из лодки, глядя на белый кулек, который тот прижимал к груди. — Ого, да лялька у тебя с бородой, — хмыкнул он, заглянув под холстину.
Ефремыч был грузен, но по-медвежьи ловок. Его крупное, в тяжелых морщинах лицо было черно от загара, как у всякого, кто проводит дни на воде и на солнце. На голове красовалась капитанская фуражка с якорем и пластмассовым козырьком, и седые, нестриженные космы казались ярко-белыми в сравнении с коричнево-черным лицом. Когда-то он работал в том же научном центре, что и Садовников, в отделе, создававшем материалы для звездолетов, легкие как пух и прочные как сталь. В ту пору они не были знакомы с Садовниковым и познакомились, когда американцы закрыли центр, из ворот ангара тягачи повлекли белоснежный, с серебряными крыльями корабль, и Ефремыч, обмотав себя красным флагом, кинулся под колеса тягача.
— Хочу я тебя спросить, Антон Тимофеевич, — Ефремыч следовал за Садовниковым, который нес у груди завернутого в холст Николу, — когда-нибудь наши вернутся?
В голосе лодочника слышалась тоска, усталость и молитвенная надежда, которую он удерживал в себе из последних сил. Садовников угадывал в душе Ефремыча ту черту, за которой в человеке начинается необратимое разрушение, меркнут его духовные силы, и он перестает бороться с напастями, превращается в болезненное, готовое умереть существо.
— Все мне снится один и тот же сон, Антон Тимофеевич. Будто выхожу я на рассвете из дома, небо такое утреннее, нежное, а в небе, весь в серебре, несется наш звездолет. И на белом фюзеляже надпись: «СССР». Садится он прямо на площади, перед губернаторской вотчиной, и из него выходят Николай Островский и Валерий Чкалов, Михаил Шолохов и Георгий Жуков, Виктор Талалихин и Юрий Гагарин, Любовь Орлова и Сергей Королев, и среди них, в белом кителе, со звездой, в золотых погонах, — Сталин. И такое во мне счастье: «Родные мои, дождался!» Просыпаюсь: ночь, пусто, и хочется в ночи кричать.
Садовников слышал в словах Ефремыча зов о помощи. Веру в то, что он не одинок в своих ожиданиях и моленьях. Что этот сон снится не ему одному, и если приснится всем людям сразу, то будет не сном, а явью, и серебряный звездолет в стеклянном блеске сверкнет на заре, и он, Ефремыч, побежит, задыхаясь от счастья, встречать прилетевшее диво.
— Когда наш завод разорили, я пил сперва беспробудно, потом хотел с моста прыгнуть, потом «Калашников» искал. А теперь вот жду. Неужто не дождусь? Не увижу, как этих гадов, предателей, которые страну погубили, на фонарях развесят? Я бы сам, вот этими руками, Меченого, как Власова, на фонарь вздернул.
Он показывал Садовникову большие коричневые ладони, которые когда-то ласкали стеклянные крылья огромного космического дельфина, а теперь подхватывали бредущих по трапу пьяных бандитов, торговцев и проституток, которые возвращались с речных прогулок на великолепных яхтах. Садовников видел, как сжались ладони в черные кулаки, и на них заиграли синие от ненависти жилы.
— Скажи, Антон Тимофеевич, дождусь я своего счастья или несчастным умру? Ты ведь все знаешь, только не говоришь. Мне-то скажи одному, когда наши вернутся?
Садовников услышал, как затрепетала тайна, которую он сберегал в запечатанном отсеке разума. Как бриллиант, спрятанный в глухую шкатулку с сафьяновым дном, стремился брызнуть наружу лучами. Садовников поймал рвущиеся на свободу лучи, вернул их в темницу.
— Наши вернутся, Ефремыч. Смотри на зарю, и увидишь серебряный звездолет с надписью: «СССР». Ты говорил о героях, которые прилетят в звездолете. Теперь герои те, кто не пал духом, не изверился, не продался, ждет возвращения звездолета. Большего тебе не скажу. Не все то сон, что снится.
Он оставил Ефремыча в большом раздумье на пирсе. Уложил на заднее сиденье своей подержанной «Волги» деревянного старца. И помчался с неистовой скоростью, будто вез тяжелобольного. Обгонял роскошные иномарки, делал немыслимые виражи. Ибо под капотом неказистой машины находился сверхмощный, небывалой конструкции двигатель, а сама машина управлялась системой навигации и контроля, предназначенной для космического корабля.
Дом, куда он внес деревянную находку, являл собой комнату, скромную, как монастырская келья. Стол, кровать, рабочий верстак. Никаких книг. Несколько приборов, измеряющих излучения земли. Оптический телескоп времен Галилея, однако способный фиксировать малые планеты метеоритного пояса. Генератор, извлекающий энергию из электромагнитных полей космоса.
Садовников положил Николу на верстак, развернул ткань и смотрел на закопченое изваяние, напоминавшее тронутые тлением мощи. Он нацелил зрачки на лысый череп скульптуры, прозревая ноздреватую, источенную насекомыми сердцевину, готовую рассыпаться в прах.
Отвел глаза, глубоко вздохнул и улетел туда, где бестелесные, бесчисленные, волнуясь и переливаясь, как волшебная музыка, витали идеи, переживания и мысли, когда-либо явленные в людском сознании. Ноосфера звучала, струилась, выплескивала протуберанцы, казалась золотистым заревом, трепетала разноцветными вспышками. Таила зрелища исчезнувших городов, лики умерших мудрецов и героев, сгоревшие в пожарах картины и рукописи.
Садовников витал в этих восхитительных мирах. Парил на раскрытых крыльях среди исторических эпох, которые казались многоцветными, развешенными в космосе гобеленами. Среди художественных школ, окружавших его пленительными радугами. Среди научных учений, явленных в виде серебристых облаков. Он счастливо перевертывался, как играющий голубь, пролетая сквозь философские мудрствования Фалеса Милетского, кристаллические фигуры неоплатоников, прозрачные сферы кантианцев. Сложив крылья, устремлялся к мерцающим проблескам чужих откровений и чувств, которым не суждено было воплотиться в творчестве.